– Я все это знала, Коля. – Таня не отрываясь что-то искала в его глазах. – Вот самого главного не знала… Самое главное в другом… баба я, Коленька, ох, какая баба… Такая баба… даже родить от тебя счастье… Что же это такое, Коля? Зачем же это?
– Ну, Танюша, это все у тебя вот от этого. – Николай прижался лицом к ее выпуклому, тугому животу. – Слушай…
– Нет, нет, Коля, – живи так, как ты живешь, – перебила она его. – Я же знаю, иначе нельзя, ты меня возненавидишь… если… да что об этом! Это твоя жизнь, ты ведь никогда не простишь мне, если все будет иначе…
– Брось, Танюш, – попросил Николай, – Увидишь, все у нас будет отлично. Ну, честное слово!
– Я знаю, – отозвалась она, прижимая его голову к себе и зарываясь пальцами в его густые темно-русые волосы – Знаю… только ничего не могу поделать… Меня словно кто подменил… Так смертельно хочется, чтобы мы однажды хоть раз уехали к синему морю, были бы там совершенно одни… Только мы, и больше никого и ничего… Волны одна за другой, песок… мягкий, шелковый… Коля, помоги мне справиться…
– Только подскажи… я на все готов. Что нужно для этого сделать? – спросил он, поднимая к ней оживленное лицо. – Море я тебе обещаю скоро…
– Но ты сейчас сделай что-нибудь, придумай, – потребовала она, и Николай, вскочив, погасил свет, быстро подхватил ее на руки и, смеясь, часто целуя ее, стал в полумраке кружить по комнате.
– А может, сообщить твоим отцу с матерью? – спросила Таня. – Пусть бы приехали…
– Этого нельзя, Танюш, – сказал Николай. – В свое время все им сообщат. Ты же не одна остаешься, тетке позвони, она только обрадуется. Аленка рядом, придет в любой момент, если нужно будет… А сейчас я тебе песенку спою… слушай…
Здорово, правда?
Она потянулась к нему, поцеловала и, подумав, засмеялась, он осторожно опустил ее на тахту, сел рядом; небо в большом венецианском окне, усыпанное звездами, притягивало, и оба они затихли, почувствовав его властный, непреодолимый зов.
– О чем ты думаешь, Коля? – спросила Таня, не отрываясь от его смутно белевшего лица. – Ты уже там?
– Не знаю, – словно очнулся он. – Я не могу тебе всего передать, объяснить… Думаю над твоими словами, – он опустился с ней рядом навзничь, и в его широко открытых глазах дрожал далекий и сумеречный свет. – Миллионы и миллионы сгорели, так и не смогли заглянуть за эту завесу… А ведь каждый из них так или иначе хотел этого… И Лапин тоже… Таня, там что-то есть, кто то когда-то должен прорваться. Ведь недаром дети летают во сне и видят необъяснимое…
– Коля, эта сказка с добрым концом? – спросила она, задерживая дыхание; она нащупала его руку, долго рассматривала ее, затем поцеловала и положила себе на живот. – Он ведь тоже ее слушает, твою сказку…
– Да… она вся лохматая и добрая…
– Тогда рассказывай дальше, – попросила она, окончательно успокаиваясь от ощущения его большой и чуткой ладони, и скоро ни окна, ни стен не стало и свершилось чудо. Кто-то всемогущий и беспредельно близкий, кого она не знала, но кому беспредельно верила, бережно взял ее и понес, ревниво отстраняя от нее все пространства и звезды и стремясь мимо них к известной одному ему цели. И тогда ее сердца коснулось предчувствие света впереди, вернее, вечного источника этого невозможного на земле света.
10
С наступлением весны Захар уходил плотничать по окрестным селам; еще задолго до этого он принимался готовиться, точил топор, приводил в порядок рубанки, стамески, долото, разводил пилу; Ефросинья замечала, что, хватаясь за дело, он словно старался скрыться сам от себя. Где-то глубоко в душе Ефросинья, понимала его и лишь не могла объяснить словами это его неровное и тревожное состояние, наступавшее почему-то именно перед весной, словно в нем просыпались, оживали и начинали погромыхивать громы давно проскочившей молодости; и самое Ефросинью в такие дни охватывало нечто тревожное, гаревое; она все так же продолжала кормить всю семью, варить, прибирать в доме, но порой, задумавшись, обо всем забыв, спохватывалась не сразу, растерянно оглядывалась, вроде бы пытаясь определить, как это она попала в непонятную, незнакомую обстановку.
Уже в первых числах марта, когда в природе в солнечные часы появлялся совсем особый, густой блеск и снег в нолях уплотнялся, Захар стал все чаще выходить во двор покурить, побыть в одиночестве, в эти моменты он не любил, чтобы ему мешали, и, если это случалось, вздыхал, горбился. Сам он не чувствовал себя старым или слабым, в нем лишь крепло чувство какого-то усиливающегося душевного одиночества, и ему все казалось, что от него что-то важное скрывают, не хотят говорить, а он больше всего боялся такого к себе отношения, словно к чужому, случайному человеку.