Не оглядываясь Захар шел домой; нехорошо и зло было сейчас у него на душе. Он не знал, зачем ходил к Брылику, не знал, что можно сделать; жизнь столько раз выламывала ему не только суставы, но и душу, и он не хотел опять впутываться в какие бы то ни было распри с начальством; с тех пор как ему объявили, что он свободен и может распоряжаться собою и жить где хочет, он, несмотря на трудную работу, на нужду, почувствовал, что постепенно начинает отходить от войны. Каждый день, и особенно после приезда Мани, теперь превращался для него в отдых, и он сейчас, разбрызгивая лужи, сердито шлепал по улице. «Черт, чего меня понесло к этому Брылику? – спрашивал он сам себя. – Что я могу сделать? Так, лишь душу растряс… Пора бы поумнеть. Как же, в зубы к этому бандеровцу лезть! Этот живоглот десятерых таких, как я, проглотит и не почувствует. Закон здесь такой, как он хочет, а скажешь поперек… Об этом все шепчутся, только вслух не решается никто сказать. Один комендант все и решает, а он, видать, от войны остался и одурел… а черт с ним, лучше скукожиться, сердце зажать, не всегда же такая срамота будет, что-нибудь, может, и переменится».
Дома Захар, ни слова не говоря, похлебал надоевшего супа из соленой рыбы, запил кипятком, заваренным корнями шиповника, и лег спать, неотвязно думая, что все равно не выдержит и на днях ему придется быть у коменданта, нельзя же знать все это и промолчать. Черт знает, что может случиться.
Но в субботу, когда ему все-таки встретился комендант, все обошлось сравнительно благополучно; едва только Захар заикнулся о Загребе, комендант, одутловатый, с растрепанным чубом, в форме капитана, тотчас вскинул на него глаза и перебил:
– Молчи, молчи, Дерюгин, сам все знаю… Проверяется это дело, ты раньше времени икру не мечи. Надоело до чертиков, – пожаловался он, хромая рядом с Захаром. – Хорошо тебе – вольная птица, – а мне еще до отпуска трубить… Сейчас бы в Москву закатиться, на бега… У меня ведь там и знакомые есть… Как здоровье-то, Дерюгин?
– Спасибо. – Захар приостановился, прощаясь. – С понедельника выйду, фельдшер говорит, уже можно…
Глядя в уставшее, большое и дряблое лицо коменданта, безвольного и доброго, видать, человека, Захару было трудно сдержаться, и особенно когда комендант улыбался, показывая ровные, белые зубы. Захар так и не стал больше ничего говорить, но комендант неожиданно разоткровенничался, стал рассказывать, какая у него в Ленинграде была квартира и что сейчас он бы не раздумывая уехал домой, да ехать не к кому, вся семья в блокаду сгинула, а в этой глуши осатанеть можно, и Захар, слушая, неловко переминался с ноги на ногу; он не мог понять, почему это комендант все про себя ему рассказывал; но разговор в общем-то был обычным, и Захар окончательно успокоился. Комендант предложил ему папиросу, и Захар, чувствуя на себе беспокойный, какой-то страдающий взгляд, закурил; было ясно, что разговор этот коменданту нужен для души, и, хотя Захару не было никакого дела до коменданта, ему с необычайной ясностью представился залитый солнечным светом двор, полуглухая старушка и рядом с ней шестилетний мальчик в коротких штанишках, ничего не знающий о том, что будет с ним через двадцать лет.
Они скоро разошлись, но по дороге домой, когда Захар проходил мимо дома Загребы, его неожиданно окликнули, и он, оглянувшись, увидел перед собой Романа Грибкина, одного из людей Загребы.
– Здорово, Дерюгин, – сказал тот, поблескивая нагловатыми глазами, – Тебя Павло Михайлович просит к себе зайти.
– Зачем?
– Видать, дело у него к тебе какое-то есть.
– Не с руки вроде, да, если уж дело, можно зайти, – кивнул Захар, краем глаза ухватывая неподалеку на улице две женские фигуры, и скоро был уже у Загребы. Тот, молодой, лет тридцати, с горячими, темными глазами, слегка сутуловатый, тотчас пригласил его садиться.
– Зачем звал-то? – грубовато поинтересовался Захар, отмечая, что они в доме одни и Роман Грибкин куда-то исчез, и в то же время прислушиваясь к непонятным звукам из-за двери в соседнюю комнату.
– Вы так торопитесь? – удивился Загреба. – Жена рассердится, что ли? Так она у вас, кажется, спокойная женщина.
– Время такое, огород баба просила помочь вскопать под картошку. Думаю в воскресенье по карасей отправиться, говорят, карась хорошо идет… К пайку-то не помешает, сам знаешь, – избегая встречаться взглядом, Захар слепо глянул мимо Загребы, и тот согласно кивнул.
– Что говорить, время трудное…
– Труднее не придумаешь. – Захар с затаенным интересом, присматриваясь к лицу Загребы, сузил глаза. – Позавчера захожу к Стасю Брылику, он у меня в бригаде работает… вас всех в начале зимы пригнали, – теперь Захар уже пристально, почти с вызовом, взглянул в широкие, с легкой молодой рыжинкой глаза Загребы, и тотчас они словно затянулись ледяной пленкой, – захожу, значит, а у него мясом пахнет. Ого, говорю, Стась, все жалуешься, сам мясо лопаешь, Пошутил на свою голову, ведет он в меня в сараюшку для дров, показывает… Там на шестке пятнадцать шкурок висит…
– Что?