В машине, односложно отвечая на вопросы Чубарева, он, почти насильственно отбросив все остальное, продолжал думать об Аленке, и хотя сегодня они расстались хорошо, его томило чувство беспокойства, потому что это ничего не решало; ведь временами Аленка, почти не скрываясь, избегала его, он знал, что это оттого, что он хочет ребенка, а она никак не может забеременеть и мучается сознанием своей вины перед ним, не верит, что она ему дороже всего на свете.
— Тихон, сделай что-нибудь, Тихон, я ненавижу себя, я теряю надежду! — выкрикнула она как-то еще в начале апреля, обрывая какой-то совершенно пустячный и спокойный разговор. — Другая еще может тебе родить… ты же больше всего хочешь ребенка…
Растерявшись, он не дал ей договорить, прижал к себе; он чувствовал только ее мокрое лицо и то, что она вся, без остатка, принадлежит ему и что больше ему ничего не надо, и ему стало невольно стыдно за страхи в отношении себя, за предположение, что он может предпочесть другую, за свои подозрения. Он не выдержал и все до последней мелочи ей рассказал, и о своих сомнениях тоже, а она лежала рядом и, стараясь не двигаться, слушала.
— Нет, Тихон, я никогда такого ничего не делала, — сказала она пугающе ровным голосом. — Я не беременела, не знаю, почему…
— Не нужно было мне спрашивать…
— Нужно, — перебила она его. — Обязательно было нужно… Хорошо, что спросил, я ведь знала, что ты думаешь об этом… Не можешь не думать…
Они больше не затрагивали этой темы; он посмеивался над тем, что все еще влюблен в свою жену, что у него большая семья и куча родственников в деревне и он нисколько не тяготился своим родством с Захаром, и только однажды, узнав, что к его приезду в Зежский район Ефросинье Дерюгиной, на зависть всему селу, был срочно поставлен новый дом, почти рассвирепел. Пожалуй, впервые в жизни он вышел из себя и накричал на секретаря райкома, у того по вискам текли густые потеки, и эти потеки на впалых седых висках отрезвили его; он вспомнил Вальцева в партизанах, неловко закашлявшись, отошел к окну, чувствуя за спиной тягостное молчание.
— Не знаю, что вы нашли тут такого, — не выдержав, Вальцев заговорил первым, — Кому же, если не Ефросинье Павловне Дерюгиной, первой ставить дом… Свой с немцами собственноручно сожгла… Зачем же такая крайность только из-за того, что…
— Все умирали да жгли, — остановил он Вальцева, не поворачиваясь. — Ладно, поставили — не ломать же теперь…
Неровная, тряская дорога словно способствовала сейчас тому, что в памяти Брюханова как-то беспорядочно вспыхивали и гасли мысли, куски из прошлого в отношениях с Аленкой, и не только с ней, но все-таки она была главным, что его занимало почему-то именно сейчас; молча покосившись на Чубарева, сидевшего по праву гостя впереди, рядом с шофером, и жадно разглядывавшего дорогу, и вспомнив, что на обратном пути надо успеть заскочить к теще, Брюханов крепче сжал губы. Может, поначалу он и испытывал неловкость, и она заключалась не в том, что тещей у него оказалась Ефросинья Дерюгина, а в том, что Захар жил где-то на Каме, в леспромхозе, с Маней Поливановой, а Ефросинья осталась одна, и при встречах им было неловко друг с другом, но об этом он почему-то не мог сказать даже Аленке. Интересно, поняла бы она его? Пожалуй, поняла бы, последнее время она очень изменилась, внутренне созрела, будущая врачебная работа ее по-настоящему увлекает, всерьез интересуется невропатологией…
— Знаете, Тихон Иванович, у меня такое чувство, словно мне самый трудный экзамен держать, — оглянулся Чубарев. — Будто бы все заново, в первый раз…
Не меняя выражения лица, Брюханов молча кивнул; шофер, уточняя маршрут, спросил.
— Как, Тихон Иванович, через Шерстобитню или как?
— Нет, давай, Федотыч, через Слепненский…
— Ох, Тихон Иванович, не проскочим, — встревоженно покосился шофер.
— Давай, давай, — повторил Брюханов недовольно. — С каких пор таким осторожным стал, а, Федотыч?