Без сына человек проклят.
Я с трудом поднимаю голову и ничего не вижу. Ползу и зову, и никого нет. Я один. Я умер. Впереди маячит шатающаяся фигура Дерюгина, стараюсь догнать его и не могу; надо успеть отдать ему свою тетрадку, кажется, он оказался крепче всех…
Наверное, я вернусь на землю через тысячу лет. А может, через семь тысяч… И принесу тебе подарок, Джозина, и ты меня поцелуешь. Мне больше ничего не надо. Ты поцелуешь меня. Сейчас я ухожу, я чувствую страшную даль и я не могу остановиться. Говорят, через семь тысяч лет человек возвращается на землю, а может быть, мы уже с тобой когда-то были, Джозина?»
«А над землей продолжал разрастаться ослепительно яркий факел на чудовищно огромном, достающем до небес крученом черенке, и его рваные края начинали клубиться и опадать.
Все мы, люди изыскательной партии Мориса Бино, были найдены на второй день после взрыва, двое уже умерли, остальные были высушены и легки, в изорванной донельзя одежде; нас нашли рядом с трупом привязанной к железному колу козы. Просто мы несколько дальше забрели в глубину запрещенного квадрата. Солдаты особого спецотряда французской армии, обследовавшие местность, наткнулись на нас на второй день. Как говорят, мы лежали недалеко друг от друга. Три француза, немец, араб и двое русских, об этом потом писалось в газетах, но в тот самый день, когда я, шофер изыскательной партии Мориса Бино, Андре Ставропольцев, увидел ночью поднявшееся из земли солнце, президент де Голль, поставивший целью своей жизни возвращение Франции в число мировых держав, действительно добавил к ее истории незабываемую страницу. Франция стала четвертой атомной державой, взорвав в Сахаре свое первое атомное устройство… Но уже на второй день я временами почти совсем перестаю видеть, в глазах темные провалы… и только по-прежнему дыбится и рушится пустыня… руки отказывают… Кто-то рядом говорит о вертолете и непрерывно стонет… пытаюсь понять, все расплывается… Боже, Джозина… Я…»
Николай перевернул последнюю страницу и, осторожно положив тетрадь на стол, затиснул руки в колени; лицо у него сразу словно постарело на добрый десяток лет. Да, эта весть об Иване, подумала Ефросинья, теперь уже ни к чему, мертвого все одно не подымешь, а беда от него может быть большая; боялась она, конечно, не за себя с Захаром и не за Егора, колхозники — колхозники и есть, с них взятки гладки, а вот Николая могут и попрекнуть братом, пропадавшим столько лет да так и сгинувшим на чужбине. Видать, в отца бродячего пошел, помер без креста да молитвы, и зарыли бог знает где, на могилку не сходишь. И какие ни приходили горькие мысли, было это для нее уже далеко-далеко, схоже с тем, когда дал о себе знать в первый раз после войны Захар и принесла от него почтальонша первое письмо… Ну, да что потом, подумала Ефросинья, что ж на старые-то болячки солью сыпать… И все таки сердце ее ожгла боль; таким памятным вспомнился первенец Иван, и она даже словно услышала его крик, как тогда, в толпе на станции, перед угоном в Германию, и как тогда ее сильно качнуло…
Под наивным предлогом узнать, что это там расшумелся Толик, она тихонько поднялась и отошла, и Егор, подождав, не разговорится ли Николай, закурил, прошелся по саду, по пути осматривая деревья и отмечая, что через неделю надо еще раз опрыснуть яблони от червя; оглянувшись на Николая с отцом, он не выдержал, вернулся к ним, сел рядом и спросил:
— Ну что, Коль, что ты так расстроился?..