А когда озноб утихал, а усталые веки пытались предательски сомкнуться, ей иногда начинало казаться, что она уже лежит — на самом дне своего глубокого колодца, и черная вода плещется над ее головой, и смутно проступающие в темноте стены комнаты — на самом деле — просто осклизлые бревенчатые стены этого колодца …
…Она так и не уснула — до утра. А когда серый рассвет погладил ее воспаленные веки, Марго измученно подумала, что, наверное, больше не сможет уснуть никогда в жизни. И неожиданно и незаметно тихонько задремала.
Она не перестала спать. Просто теперь, кроме горящего дома, в котором металась женщина с огненной короной на голове, Марго стала иногда сниться черная ледяная вода глубокого колодца, заползающая в горло и бледное запрокинутое лицо синеглазой девочки. Девочки, которая могла стать ее единственной подружкой. Девочки, с которой они вместе тонули в черном колодце — только вот девочка утонула, а Марго, почему-то, сумела выбраться наружу. К небу цвета доверчивых девочкиных глаз.
Может быть, это было глупо — чувствовать свою вину, за то, в чем она была не виновата. Может быть, это было глупо — думать, что ты могла бы сделать то, что сделать невозможно. Может быть, это было глупо — уметь слышать то, чего не слышит больше никто.
Крик девочки, тонущей в колодце. Крик женщины, заживо горящей в своей собственной спальне. Беззвучные крики женщин с вырванными языками — женщин, сгоревших на кострах сотни лет назад …
Девочка звала на помощь. И Марго услышала ее. И сделала все, что могла сделать — разделила с ее смерть. Страх и безысходность последних минут, когда ледяная чернота накрывает с головой, заползая мокрыми мертвыми пальцами за шиворот, в ноздри, в горло, и отнимая дыхание и жизнь и тащит все глубже и глубже — холодную, стылую, пустую бесконечность, из которой уже не вернуться … Марго разделила с ней ее смерть — так, как это было возможно. И так — как невозможно. И, может быть, это было не так уж и мало — для маленькой девочки, которая тонула в черной воде, ломая пальцы об осклизлые бревна глубокого колодца, и срывая голос в криках, которых никто не слышал — может быть, это было не так уж и мало — просто почувствовать, что ее кто-то услышал. Что она не одна — и что весь мир, только что такой обманчиво приветливый и солнечный (и мама — где же ты, мама?) — что весь мир не предал ее. И не оставил одну — наедине с чернотой, холодом и хихикающей мертвой водой … И, может быть, она так и не поняла, что умирает. Потому что ее синие глаза — цвета весеннего неба — были ясными и почти спокойными — и пытались улыбаться Марго, даже тогда, когда черная вода уже накрыла их. Наверное, она думала, что видит ангелов, про которых рассказывала ей мама. Ангелов, которые пришли спасти ее. И она умерла без страха, отчаяния и боли — потому что верила в это до конца. И, может быть, это не так уж и мало …
…А в деревне — после этого — стали говорить, что маленькая Маргарита (ну та, которая ведьмина дочка) столкнула в колодец маленькую дочку Анны — и утопила ее. Потому что, когда тронувшаяся умом с горя Анна укачивала мертвое посиневшее Баженкино тело, и никому не позволяла отнять его у себя, и не то подвывала, не то напевала что-то — как будто пела своей навсегда уснувшей дочке последнюю колыбельную, в этом ее бессмысленно-безумном бормотании имя Баженки перемешивалось с именем маленькой Маргариты. То есть все было понятно и без всяких обьяснений. «Наколдовала-то ведьмина дочка-то», — сочувственно всхлипнула востроносенькая рыжая Аннина соседка, утирая уголок почему-то сухого, но любопытно блестящего глаза, кончиком цветастого платка.
Может быть, Анна и могла бы сказать, что это не так, но ей, наверное, уже было все равно. Потому что Аннино время навсегда застыло в нескольких минутах — начиная с того мгновения, когда она увидела черную глубину колодца в широко распахнувшихся глазах Марго — и до того, когда ее дрожащие руки с уже ненужной осторожностью подняли мертвое дочкино тельце с запрокинутым лицом и прилипшими к бледным щекам прядями мокрых потемневших волос. В это мгновение Аннина жизнь — та, которой она жила до этого — закончилась, а предыдущие несколько минут превратились для нее в вечность, в которой Анна — снова и снова — заглядывала в черную, пахнущую сыростью и холодом, глубину колодца, чтобы с ужасом разглядеть там бледное пятно испуганного лица своей девочки, а потом бежала, проклиная неповоротливость своих толстых ног и проклятущую юбку, то и дело захлестывающуюся узлом на лодыжках, и захлебываясь ужасом и своим дыханием — бежала, зная, что не успевает. И снова тянула дрожащие руки, прижимая к себе холодное мокрое тельце, надеясь — на этот раз — отогреть его, вглядывалась в бледное личико — посиневшие губы, волосы-сосульки, слипшиеся ресницы, надеясь — на этот раз — разглядеть хоть малюсенькое движение в застывших глазах. Глазах цвета неба — стылого, зимнего, навсегда замороженного, синего неба.
Снова и снова …