Так Ерошке Бубенцову подарен был весенний месяц май. И это, как оказалось, был самый счастливый, самый безмятежный, самый светлый месяц во всей его жизни. Цвела сирень. Осыпались белые лепестки яблонь. Даже лежачие больные вставали в эти дни со своих одров, бродили по дорожкам, постукивая палками. Головы их проплывали, как воздушные шарики, поверх постриженных кустов акации.
После шести вечера никого не оставалось из начальства. Едва врачи расходились по домам, призывная молодёжь собиралась в античной беседке. Из соседнего музыкального училища приходили девушки. Все пили вино, девушки начинали петь! На ангельские голоса распахивались окна психиатрического отделения.
Вот кто-то с горочки спустился.
Наверно, милый мой идёт...
Одна из певиц, широкоплечая, большегрудая, с короткой шеей, была влюблена в Ерофея. Она особенно нежно выводила это «милый мой», выразительно смотрела выпуклыми глазами в глаза Ерошке. Чувства её были настолько искренни и непосредственны, что казались Ерофею грубой, неумелой халтурой.
Оканчивалась одна песня, и большегрудая запевала:
Верила, верила, верю,
Верила, верила я,
Но никогда не поверю,
Что ты разлюбишь меня...
Медсёстры и сиделки слушали, горестно облокотившись на подоконники. Неизменно каждый вечер повторялась одна сцена. К увлечённой пением молодёжи подкрадывался человек. Это был пожилой, безобидный сумасшедший, постоялец психиатрического отделения. Он прятался за спинами, начинал звать тягучим, бычьим голосом из куста сирени:
— Сестра Вера, забери меня отсюда!..
Песня прерывалась. Все почему-то покатывались со смеху. Приходила Вера, забирала и уводила беднягу. Вера уже тогда работала медсестрой в психиатрии.
Через полчаса Вера, сняв халат, переодевшись в цивильное, возвращалась к скамейке, присаживалась рядом с Ерошкой. Большегрудая отодвигалась. Вокруг Ерошки образовывалась отчуждённая пустота. Все понимали, что состязаться с Верой бессмысленно.
Художественный совет
1
Потайной советник Савёл Прокопович Полубес кряхтел, чертыхался, пропихивая локти в узкие рукава камзола. Он ненавидел и всем сердцем презирал эту одежду. Стресс-код. Хитроумные бронзовые застёжки, удушающие корсеты, жёсткие воротнички, тугие резинки для удержания чулок. Пудра парика вызывала приступ сухого кашля. Проходя на высоких шатких каблуках мимо зеркал, Полубес старался не заглядывать туда, чтобы не расстроиться окончательно. Но не смог удержаться, покосился. Увидел туго обтянутые ляжки с бантами под коленками, кривые икры в белых чулках. Собственные ноги показались ему чужими, нестерпимо уродливыми. Под чулками бугрились вены. Ныли плоские ступни, всунутые в башмаки с квадратными носами и серебряными пряжками.
Угрюмая усмешка искажала его тёмное лицо. Но Савёл Прокопович честно исполнял все условности нелепой комедии. Конечно, он многого не понимал в происходящем, не находил никакого практического смысла в несуразных процедурах. Но — деньги! Немыслимые, гигантские деньги. Если бы не триллионы денег, то можно было бы подумать, что нелепый карнавал устраивают насельники сумасшедшего дома. Деньги же неопровержимо свидетельствовали, что всё здесь серьёзно.
Полубес вышел во двор. Полная луна сияла над башнями. Ужасна полная луна, под ней мир становится голым, уродливым трупом.
Через минуту Полубес дохромал по скользким булыгам до заднего двора. Приятно потянуло угольным дымком. Полубес отворил дверь, обитую изнутри войлоком. Всё здесь было по-прежнему. Уклад жизни, несмотря на всю свою нелепость, ничуть не менялся. Топка была открыта. В печной глубине гудели раскалённые угли. Кто-то сунул в руку Савёлу Прокоповичу канделябр с чадящими свечами. Полубес покорно склонился и встал при входе.
Было ровно девять часов шесть минут по ассирийскому исчислению.
Очередной худсовет начался.
По всем углам бродили, рассаживались, тихо переговаривались небольшие группы людей. Прошла мимо Полубеса несравненная Роза Чмель, в которую Савёл Прокопович, несмотря на свой возраст, был влюблён давно и безнадёжно.
Роза Чмель отбросила лорнет в сторону, скинула с плеч битый молью лисий мех, пахнущий нафталином и мандариновыми корками. С сугубым наслаждением сдёрнула колтун парика. Прекрасные натуральные волосы, чёрные с рыжим отливом, рассыпались по плечам. Роза упала на топчан, стала подсовывать под широкий зад круглую меховую подушку. Подушка очнулась от дрёмы, заворчала, обернувшись таксой.
Старик в буклях, по прозвищу Огнь, кряхтя, мостился обочь. Рот его страдальчески кривился. Изношенное тельце хрустело, скрипело, плохо слушалось команд. Кости внутри его, все в известковых шишках и наростах, давно уже не взаимодействовали в удобной и согласной гармонии, а торчали как попало, подобно вязанке хвороста.
С другой стороны топчана на самом краешке уселся пугливый на вид человек с хохолком на темени.
— Прекрасно выглядите, Роза! — похвалил старик в буклях, поглаживая чёрную таксу. — В ваши-то лета.
— Лета не помеха! — задорно откликнулась Роза. — Лета изощряют страсти, придают опытность в телесной любви.