В тот день, как в Петербурге было получено известие о смерти герцога Ангьенского, жена французского посланника мадам Гедувиль с жившей у нее родственницей поехали вечером к князю Белосельскому, где собралось больше шестидесяти человек. После ледяного приема ее оставили на диване одну с кузиной; никто к ним не подошел; долго француженки беседовали друг с другом, наконец отправились домой за час до ужина. «Я вижу, что на нас смотрят здесь, как на зараженных», — сказала мадам Гедувиль, уезжая, 5-го апреля был назначен совет по поводу венсенского события. Большинство членов было за то, чтобы наложить траур и отозвать поверенного в делах Убри, было вообще за энергические меры. Граф Завадовский объявил, что Россия по своим силам и по своему географическому положению безопасна, если бы даже французы перемутили все соседние государства. Граф Николай Румянцев объявил, что не надобно разрывать с Францией без важных причин и не надобно давать другим государствам увлекаться в войну. Только одни государственные причины могут повести к каким-нибудь решениям, а чувства должны оставаться в стороне, и потому надобно только надеть траур и замолчать. Князь Чарторыйский присоединился к Румянцеву.
Но император был не за молчание; он понимал, что дело идет не о чувствах только, когда правитель одного государства хватает вооруженной рукой в другом независимом государстве неприятного ему человека и расстреливает его. Алопеус давал знать Александру, что венсенское событие произвело сильное впечатление в Берлине; но какие же следствия? Александр написал Фридриху-Вильгельму:
«Я уже знаю из письма Алопеуса, что в. в. были сильно оскорблены ужасным поступком, который позволил себе Бонапарт похищением герцога Ангьенского. Но, государь, на нашем месте часто бывает недостаточно только почувствовать справедливое негодование в глубине своего сердца — надобно его выразить. До сих пор Россия и Пруссия обходились с Францией очень кротко — и что выиграли? Надобно переменить обращение. Бонапарт нагнал на все правительства панический страх, который служит главным основанием его могущества. Встретит он твердое сопротивление — и пыл его утихнет».
Но правительства, находящиеся под влиянием панического страха, могут ли оказать твердое сопротивление, могут ли и принять совет о его необходимости? История герцога Ангьенского показала это всего лучше. Дело касалось прежде всего Германской империи: неприкосновенность ее границ была нарушена самым наглым образом; имперский сейм в Регенсбурге был в самом неприятном положении: и стыдно промолчать, и что и как сказать?
Наполеон! Лучше, безопаснее промолчать, не обратить никакого внимания, дело скоро забудется. Начали успокаиваться, как вдруг неожиданная, непрошеная приходит русская нота в сильных выражениях с требованием протеста, с указанием на опасность, какая произойдет для Европы, если такие насилия будут производиться беспрепятственно, пропускаться без внимания. К русскому протесту присоединился ганноверский посланник, представитель составного члена империи; шведский король Густав IV также прислал протест. У Германии был глава — император; он не мог молчать, когда заговорил император русский. В Вене нехотя промолвили, что можно попросить у французского правительства достаточного успокоительного уяснения дела. Промолвили — и испугались; велели в Париже извиниться: «желалось сохранить глубокое молчание, и до сих пор не произносили ни слова; но царь заставил говорить; французское правительство, которое и без того дало бы разъяснение, конечно, будет довольно, получивши об этом такое умеренное предложение от императора Франца». Хвалились, что вместо жестокого русского требования поставлено умеренное, приличное предложение.