Гаон не знал, что только из уважения к нему евреи так сдерживали свое плотское желание скорее пообедать. По всему Синагогальному двору, насколько было возможно, все старались не разговаривать в полный голос, поскольку рядом была его верхняя комната; евреи старались не торговаться и не препираться со свойственной им пылкостью, чтобы не помешать праведнику. Да будут они благословенны за то, что так почитали его возраст и его ослабевшую голову и старались не мешать ему воссоединяться с Торой. Но ведь и среди них было много ешиботников и мальчишек из хедера, которые тоже изучали Тору с самого утра. Не следовало их огорчать слишком долго закрытыми ставнями. Ставни было необходимо открыть и ради раввинши. Ведь она уже наверняка беспокоится…
За глухой стеной своей довольно большой комнаты он действительно услыхал женские шаги и испуганный шепот. Наверное, раввинша и ее помощница ходили рядом с дверью и боялись постучать. Гаон давно и строго-настрого наказал им: пока он сам не подаст определенного знака, не мешать ему, не отвлекать от изучения Торы ничем — ни домашними делами, ни даже детьми и внуками. Разве что если пожар…
Ради этой постоянной отгороженности от внешнего мира в глухой стене его комнаты было пробито что-то вроде окошка, размером не больше человеческой головы, загороженное деревянной заслонкой и закрытое изнутри на цепочку. Рядом с окошком стояла медная кружка для омовения рук и лежало полотенце. Когда приходило время заняться делами этого мира, гаон открывал цепочку и омывал руки. И это служило женщинам знаком того, что можно накрывать на стол и разговаривать… Заслонка поднималась вверх, и через дырку в стене, на приставленный к ней столик, морщинистые руки вдвигали солонку и хлеб для произнесения благословения «Извлекающему хлеб из земли», а также миску с горячим. После того как гаон произносил положенное благословение после трапезы, все это удалялось тем же путем, а заслонка снова опускалась и запиралась изнутри на цепочку, и комната изучения Торы снова оказывалась отрезанной от других комнат, от раввинши с ее заботами и от всего внешнего мира.
Строже, чем всегда, такая изоляция соблюдалась в дни разрушения Храма и после Девятого ава. То есть от Семнадцатого тамуза[253] до окончания Судного дня. Сейчас как раз было такое время — конец месяца ав. Здесь, в комнате гаона, все еще тянулись девять дней полупоста. Женский шепот за гулкой заслонкой, тем не менее, напомнил старому аскету, что со вчерашнего вечера он еще ничего в рот не брал. Поэтому гаон прикоснулся краем талеса к уголку печатного тома Геморы и поцеловал его; отложил в сторону свои старомодные очки на то место в Геморе, на котором остановился, и, не спеша, смакуя, принялся произносить положенное благословение после изучения Торы. Это всегда доставляло ему какое-то странное наслаждение, как хороший десерт после богатой трапезы. Она, как бы между прочим, выражала его взгляд на изучение Торы и на весь постоянно суетящийся мир.
— Благодарю перед лицом Твоим… — сладко шептал он с закрытыми глазами. — Благодарю Тебя, Боже, Владыка мой, что Ты сделал моим местом дом изучения Торы, а не сборище пустословов. Я занимаюсь изучением Торы, они же разговаривают о пустом. Я тружусь, и они трудятся. Я тружусь и получу вознаграждение в Грядущем мире, а они трудятся, но не получат там ничего…
Но, наверное, сегодня гаон уже слишком много занимался изучением Торы; он с опозданием снял цепочку с заслонки, потому что, несмотря на строгий запрет, сегодня старушка раввинша потеряла терпение. Услыхав движение в комнате своего святого мужа, она тихонько постучала в заслонку согнутым пальцем:
— Эля, уже время поесть, полдень!
Это была сама будничность. Нетерпеливый звон ключей, неожиданно раздающийся на исходе субботы посреди обряда Гавдолы.
— Ну, о! — рассердился Виленский гаон, но выразил свой гнев сдержанно. Это означало: «Не могла подождать! Сколько раз я тебе говорил?»
Однако второй голос, голос служанки, еще более буднично поддержал раввиншу:
— Ребе, еда переварилась. Тюря уже получается из этих… этих… как их там называют?
— Из «блюда Боруха Шика»… — подсказала раввинша.
— Ну, ну! — Худая рука гаона со строгостью хлопнула по столу. Это означало: «Тихо. Оставьте меня в покое. Еще есть время!»
И еще медленнее — чтобы показать духу соблазна, что он, Виленский гаон реб Элиёгу, не боится ни женского нетерпения, ни боли в сердце, он принялся произносить окончание начатого благословения:
— Я бегу, и они бегут. Я бегу к вечной жизни, а они бегут в мрачную могилу. Ибо сказано: «И Ты, Господь, опустишь их в мрачную могилу, этих людей крови и лжи. Они не проживут и половины своих дней. Я же полагаюсь на Тебя одного».[254]