Теперь глаза гаона окончательно приспособились к полуденному солнцу месяца ав. Пелена слез высохла, радужная пыль разлетелась, священные звери превратились в простые летние облака, а расплавленный сапфир — в обычное голубое небо. Дух святости отступил от него, и он стал в своих собственных глазах жалок и зауряден. Все его исхудалое тело, особенно сутулая старческая спина, еще больше согнулось. Холщовый домашний лапсердак криво свисал до самых пят. Потрепанные полы беспомощно путались между его слабеньких ног, одетых в светло-серые шерстяные чулки и обутых в шлепанцы. В будничном свете его витые желтовато-белые пейсы, которые свисали из-под ермолки и сливались с остатками его некогда солидной бороды, теперь, казалось, стали жиже. Их застарелая седина приобрела какой-то болезненно-бледный оттенок, безо всякого блеска. Они стали похожими на ростки, появляющиеся в погребе. Точно такая же нездоровая белизна разлилась по его худому лицу и впалым щекам. Морщины на них казались сделанными из несвежего сырого теста. На этом бледном лице краснело только четырехугольное пятно между краем сидевшей на макушке ермолки и лбом — там с раннего утра находилась, давя на кожу, головная филактерия…
Однако среди этого увядания сияло чудо юности и свежести — большие красивые глаз. Выпуклые и черные, они влажно блестели и горели скрытым огнем аскета, борца с соблазнами, сделавшего все, что только возможно, чтобы подавить свои телесные страсти, прогнать всякое желание, исходящее от тела. Ему удалось это во всем. Но только не в глазах… В них были все его изгнанные желания. В них сконцентрировались все жизненные силы. И из их источника, наверное, до сих пор утоляло жажду все его усохшее тельце. Контраст между свежестью глаз и увядшим лицом был так велик, что эти чудесные глаза выглядели большими черными жемчужинами в дешевой и ненадежной медной оправе. Одно неудачное движение, один внезапный толчок — и они могли выпасть из-под увядших век, лишенных ресниц, и укатиться, затеряться под перегруженными книжными полками, среди угловатых груд рукописей и свернутых в трубки пергаментов — во всем этом море букв и буквочек, ослеплявших эти самые глаза вот уже скоро сорок девять лет на одном и том же месте, но все еще не сумевших их окончательно ослепить.
На маленьком столике, стоявшем рядом с поднятой заслонкой, то есть рядом с единственным, когда дверь была заперта, средством связи с домашними, уже ожидало наготове «блюдо Боруха Шика» — глиняная мисочка с вареной картошкой в мундире, или «тартуфли», как тогда называли это новое кушанье. И еще там были такая же глиняная мисочка с простоквашей, солонка и хлебец с тмином — больше для того, чтобы произнести благословение «Извлекающий хлеб из земли», чем для еды. А кроме этого, стояло фарфоровое блюдце с цветочками. На нем лежала спелая груша в окружении свежих голубоватых слив — на закуску.
Когда-то, когда сил у старого аскета было побольше, он не брал в рот таких вкусностей вплоть до второго дня Новолетия. Тогда он первый раз в году произносил благословение «Тому, кто дал дожить нам» надо всеми плодами минувшего года.[261] Однако, с тех пор как гаон ослабел и почти совсем перестал есть хлеб и мясо, доктор Борух Шик из Шклова велел ему, да и он сам позволил себе есть местные фрукты по сезону. А чтобы произносить благословение «Тому, кто дал дожить нам» на Новолетие, он оставил виноград и арбуз, подешевевшие в последние годы, с тех пор как благословенная полутурецкая Подолия была включена в состав Российской империи.
Сразу же после повторного омовения рук и произнесения благословения «Извлекающему хлеб из земли» на хлеб с солью — только для благословения, не больше, — Виленский гаон начал свой скудный обед, который всегда был ему поперек, потому что расшатывал равновесие неотрывных занятий Торой, разрушал целостность всего долгого дня. Своими красивыми худыми руками гаон очищал теперь желтые, как масло, картофелины с серыми глазками на горячей прозрачной шкурке, вздыхая, словно выплачивает тяжелый долг, взятый им на себя когда-то, во времена легкомысленной юности. Долг, который растет день ото дня, превосходя его доходы… Слава Всевышнему, что он хотя бы может делать это в одиночестве, отдельно от других людей, так же, как он изучает Тору. Таким образом, он не вступает в излишние контакты с домашними и со всеми их мелкими желаниями. Достаточно того, что он доставляет своему языку и нёбу такое грубое наслаждение. Зачем ему было еще занимать глаза видом своих детей и внуков, а уши — болтовней о семейных делах? Это было бы уже слишком много удовольствий сразу.