Когда она обернула свою ревность в претензию, получилась совсем не стыдливая обида на себя саму, как до сих пор, а обвинение, упрек в несправедливости, которая, собственно говоря, была
Обвиняя так Эстерку за ее поведение и беря под свою защиту несчастную влюбленность Йосефа Шика, хотя никто ее об этом и не просил, Кройндл все больше и больше оправдывала тот маскарад, который сама устраивала вокруг Йосефа; все больше и больше оправдывала свою тоску по чужому жениху — то, чего даже сестра-близнец не должна себе позволять, не только дальняя родственница, помогающая по дому. И чем дальше, тем труднее становилось ей отпивать потихоньку из бочки вина, которую другие даже не мерили; подбирать крошки счастья, падавшие с богаческого кринолина Эстерки. Крошки, не насыщавшие, а только разжигавшие ее аппетит… Ах, как соблазнительны стали эти маленькие кражи! Вздохи и прихорашивание ради мужчины, который вообще не обращал на это внимания. Лишь бы когда-нибудь поймать его улыбчивый взгляд; лишь бы услышать от него задумчивую благодарность, когда она подавала ему шубу. И… о горе! Она начала даже делать то, что сама так строго запрещала всей прислуге: она начала подслушивать… Прикладывать ухо к плюшевой портьере, висевшей в дверном проходе. Прикладывать глаз к замочной скважине. Это было сладко и опасно — как слизывать мед с лезвия бритвы.
И наступил тот снежный вечер, когда Йосеф Шик разругался с Эстеркой. Он разозлился, прочитав у нее в зале письмо ее отца, Мордехая Леплера, письмо, в котором выражалось согласие на брак дочери, выглядевшее как издевательство над его мечтами, сомнениями и чувствами: «Возьми ее, ну! Если можешь… Мое согласие ты, допустим, выпросил…»
В темном коридорчике, между большой печью и своей спальней, Кройндл подслушивала бурю, разразившуюся в зале. Плюшевые портьеры, висевшие по обе стороны двери, проглатывали голос Йосефа, и Кройндл не слышала ясно, о чем идет речь. Тем не менее она решила, что Йосеф прав, а Эстерку обвиняла в том, что та мучает ее Йосефа и заставляет так страдать…
И вдруг портьера качнулась, защелка открылась, и Кройндл едва успела отскочить в сторону и спрятаться в тени так, что цвет недавно надетого ею наряда Эстерки слился с цветом кафеля старой большой печи.
Кройндл слышала, как Йосеф, выбегая, тяжело дышал в гневном возбуждении. Но совсем он не убежал. Для этого ему не хватало мужества. Стремительный побег прервался. Скупой свет, лившийся из приоткрытой двери спальни Кройндл, остановил его. Словно чужой глаз увидал Йосефа в минуту некрасивого волнения и смутил его, забрав всю силу. Он попал как из жаркой бани в холодную микву, в темноту коридорчика и не знал, за что ухватиться. Эстерка из-за двери даже крикнула вслед:
— Куда ты бежишь, сумасшедший?..
Крикнула только один раз, после чего стало тихо. Этого ему было недостаточно. Он, наверное, ждал, что она сама выбежит следом…
А Кройндл, затаившаяся в тени, смеялась в глубине души: «О, как мало он ее еще знает, этот влюбленный старый холостяк! Богатейская гордыня никогда не позволит Эстерке так унизиться перед домашней прислугой. Она не посмеет броситься за своим убегающим женихом и хватать его за полу…» Смеясь про себя, Кройндл в то же время была довольна, что Эстерка, ее хозяйка и подруга, так горда, что решилась прогнать от себя человека, который, в сущности, так предан и верен ей…
Однако Йосеф все еще надеялся… и, наверное, чтобы выглядеть интереснее в своем одиночестве и в своем остывшем гневе, когда Эстерка все-таки выбежит следом и натолкнется на него, он принял соответствующую позу: повернулся лицом к печи, прислонился к ней своим лысоватым лбом и оперся о кафель ладонью…
Старомодный зеленый кафель, похожий на деревенские обливные горшки, был гладким. Уютное тепло сочилось сквозь его остекленелость. Оно напоминало нежное женское тело, обтянутое атласом, которое так редко случается погладить…
Не отдавая себе отчета в том, что делает, Йосеф провел бледной ладонью по этой неживой гладкости, которая была так похожа на живую… Он провел ладонью и вздрогнул: его оставленное счастье вдруг само легло в его руку.