Кройндл издала какой-то странный звук, похожий и на вздох, и на хихиканье одновременно. Как загнанная олениха, она посмотрела по сторонам. Теперь перед ней открылась вся его холостяцкая квартира с узкой кроватью под ситцевым балдахином, с жесткими стульями без подушечек, с книжными полками — все книги, книги и книги. Все здесь было чистым, но каким-то сухим и холодным, безо всякой домашней теплоты. Теперь она, Кройндл, ощутила жгучую жалость к жениху Эстерки, вынужденному жить так тоскливо, одиноко, как камень. Она жалела его, потому что никто не ставил ему на подоконники цветов, никто не вешал занавесок на окна, никто не застилал его холостяцкую кровать красивым вышитым покрывалом, как в доме у Эстерки; никто не проветривал эту комнату от аптечного запаха, проникавшего в нее и въевшегося в каждый предмет мебели. Собственно, это было дело Эстерки… Так почему же это так сильно задевало Кройндл?
— Ну — сказал Йосеф, глядя в ее прояснившиеся глаза, — теперь вы уже стали спокойнее и… красивее. Рассказывайте! Пожалуйста, расскажите, что она там еще хочет? Скажите вы мне, чего она от меня хочет. Скажите, скажите!..
Он заговорил сперва, казалось, вполне спокойно, но чем дальше, тем с большим нажимом. Начал даже расхаживать от волнения и пробудившегося гнева по своей холостяцкой комнате.
— Вы же у нее в доме не просто прислуга. Вы — ее родственница. Она от вас ничего не скрывает. Так скажите вы, вы сами…
Он сам чувствовал, что хватил лишнего и обсуждает с домашней прислугой слишком интимные вещи, касающиеся ее хозяйки… Но он больше не мог сдерживаться. То, что Кройндл только что плакала от имени
Но Кройндл не отвечала ни слова. Опустив голову, она сидела и молчала. Именно теперь, когда он расспрашивал ее, у нее не находилось слов. Ей больше нечего было сказать и нечего рассказывать. Все утекло, как сквозь решето, вместе с ее слезами.
Наверное, чтобы подбодрить ее и сделать поразговорчивее, Йосеф снова принялся расхаживать по комнате, поминутно останавливаясь рядом с ней и произнося слова, звучавшие скорее как мольба, чем как претензия:
— Вот вы сами скажите!.. Тогда вечером вы же мне сказали, что вы думаете то же, что и все. А все думают, что я и Эстерка — жених и невеста… Разве можно так обходиться со своим женихом?
— Нет… — отвечала Кройндл, как далекое эхо, безо всяких красок и оттенков в голосе.
— Разве можно так издеваться, если на самом деле кого-то любишь?
— Нет…
— Только когда играют… Когда до другого человека нет никакого дела, тогда… О! — Йосеф даже сжал кулак и погрозил им кому-то.
Увидав это внезапное выражение гнева, Кройндл снова испугалась. На ее прояснившиеся было глаза опять навернулись слезы. И она сразу спрятала их в шерстяной платок Эстерки, как будто уткнулась в материнский фартук.
И снова голос Йосефа стал мягче, а его слова — сердечнее и плавнее:
— Ах, Кройндл, я предпочел бы, чтобы плакала…
Странное дело! Именно эти мягкие слова доставили Кройндл еще больше боли, чем предыдущие, гневные и злые. Они прозвучали как напоминание, что она все-таки не Эстерка. Нет, она не должна заблуждаться по этому поводу. Вот если бы плакала Эстерка…
От этого, как показалось Кройндл, более чем прозрачного намека она осталась сидеть окаменевшая, будто ее ударило молнией. Ей было стыдно поднять лицо, чтобы посмотреть, убедиться…
И вдруг она почувствовала, как теплая рука опустилась на ее кудрявые волосы и погладила их нежно, деликатно, как гладят расплакавшуюся сестренку. Эта ласка излучала трепетное тепло, согревая ее голову от опущенного лба до склоненного затылка. Чтобы впитать весь этот нежный трепет, Кройндл не двигалась с места. Она сидела с закрытыми глазами и прислушивалась.
А он, Йосеф, наверное, чтобы оправдать свою внезапную нежность, которую он дарил ей, а не Эстерке, тихо и неуверенно заговорил над ней:
— Любая любовь подразумевает жалость. Без жалости нет любви. Женщина не может видеть, как страдает мужчина. Это лежит в ее природе. Каждая женщина, кем бы она ни была, это прирожденная мать. К самому большому и сильному мужчине она относится как к ребенку, а когда он влюблен — как к больному ребенку. Как бы слаба она ни была, она всегда подставит плечо, если мужчине тяжело. Но
Кройндл не отвечала. Она только кивала красивой опущенной головой, словно сама себе. Можно было подумать, что Йосеф своими речами подергивал ее за невидимую ниточку.
— Вот вы… вы… — начал он подыскивать слова, — вы — да. Я ведь вижу, вижу, что вы жалеете. Вы не можете иначе. Как? Не можете…
Теперь Кройндл, как зачарованная, отрицательно покрутила головой, подтверждая: нет, она бы так не могла…
Какое-то время в холостяцкой комнате, пропахшей аптекой, было тихо. Сердце у Кройндл щемило. От чего? От аптечного запаха или от странных речей?