Принц ли Гун влил чужеродную силу в эту глуповатую женщину или ее побуждало собственное отчаяние, — кто знает? Но когда Сакота услышала слова Цыси, то приподнялась на локте и, посмотрев на императрицу сердитым взглядом, сказала:
— Ты забываешь, что я стою выше тебя, Орхидея, по праву и закону. Ты — узурпатор, и есть такие, кто говорит мне об этом. У меня есть друзья и приверженцы, хотя ты думаешь, что у меня их нет!
Если бы котенок превратился в тигрицу, то императрица удивилась бы меньше, чем сейчас. Она кинулась к Сакоте, схватила ее за уши и затрясла ее.
— Ты, ты слабый червь, — кричала Цыси, — ты неблагодарная никчемная дура, к которой я слишком добра…
Но Сакота, возбужденная и озлобленная, вытянула шею и укусила императрицу за руку около большого пальца, зубы ее сжимались до тех пор, пока императрица силой не разомкнула ее челюсти. По запястью Цыси текла кровь и капала на платье желтого императорского цвета.
— Я не жалею, — залепетала Сакота, — я только рада. Теперь ты знаешь, что я не беспомощна.
Императрица в ответ не произнесла ни единого слова. Она отцепила платок с нефритовой пуговицы на плече и обернула им раненую руку. Затем, по-прежнему молча, повернулась и вышла из комнаты величественной походкой. Под дверьми стояли евнухи и служанки, стараясь подслушать. Они отпрянули, а фрейлины, ожидавшие поодаль, со скорбными лицами и испугом в глазах молча последовали за ней, ибо кто же смеет проявлять непочтительность, когда царственная тигрица отправляется на битву?
Что же до императрицы, то она вернулась в свой дворец. Глубокой ночью после долгих одиноких размышлений она стукнула в серебряный гонг, которым вызывала Ли Ляньиня. Тот пришел один и склонился перед ней в почтительном поклоне. За долгие годы они стали близки и необходимы друг другу, евнух всегда был неподалеку, и теперь он уже знал, что случилось с его госпожой.
— Ваше высочество, ваша рука причиняет вам боль, — сказал он.
— Да, — вздохнула императрица, — зубы этой женщины источают змеиный яд.
— Я перевяжу рану, — сказал он, — я умею, ведь мой покойный дядюшка был хорошим лекарем.
Она позволила ему снять шелковый платок, и он сделал это с нежностью. Затем он налил горячей воды из чайника, стоявшего на жаровне, в тазик и разбавил ее холодной. Теплой приятной водой он смыл засохшую кровь и вытер руку императрицы чистым полотенцем.
— Вы не можете терпеть боль, ваше высочество? — спросил он.
— Надо ли тебе спрашивать? — ответила императрица.
— Извините, — пробормотал евнух. Своими толстыми пальцами он взял из жаровни уголь и вдавил его в рану, чтобы очистить ее. Цыси не отпрянула и не издала стона. Ли Ляньинь выбросил уголь и взял из ларца, на который указала императрица, чистый белый шелковый платок, чтобы завязать ей руку.
— Немного опиума на ночь, ваше высочество, — сказал он. — И назавтра боль пройдет.
— Да, — ответила она беззаботно.
Евнух не уходил, ожидая ее распоряжений, а императрица, казалось, забыв о жгущей руку ране, погрузилась в размышления. Наконец она заговорила.
— Когда в саду есть сорное растение, что остается, кроме как вырвать его с корнем?
— Действительно, что же еще?
— Увы, — сказала она, — я могу положиться лишь на одного человека, который мне верно предан.
— Это я, ваш слуга, — сказал он.
Они обменялись взглядом, долгим, многозначительным взглядом, и Ли Ляньинь, поклонившись, ушел.
Цыси вызвала служанку, которая приготовила ей трубку с опиумом и помогла лечь в постель. Затянувшись сладковатым дымком, императрица отдалась сну без сновидений.
На десятый день того же самого месяца Сакота, Вдовствующая императрица, заболела странной и внезапной болезнью, которая не поддавалась неусыпным заботам и усердию придворных лекарей. Прежде чем их снадобья смогли оказать действие на ее организм, Сакота умерла в страшных мучениях. За час до смерти, видя неизбежный конец, она, собрав последние силы, попросила привести ей писаря, чтобы продиктовать эдикт, который надлежало огласить после смерти. Вот какими были ее прощальные слова:
«Хотя я не жаловалась на здоровье и была уверена, что проживу до старости, неожиданно меня сразила неизвестная болезнь, которая причиняет мне крайние страдания, и теперь очевидно, что я должна покинуть этот мир. Ночь приближается, уходит последняя надежда. Мне сорок пять лет. В течение двадцати лет я занимала высокое положение Регентши империи. Мне было пожаловано много званий, и я была отмечена многими наградами за добродетель и за милосердие. Почему же я должна бояться смерти? Я прошу лишь, чтобы обычные двадцать семь месяцев траура были сокращены до двадцати семи дней, чтобы бережливость и скромность, в которых я жила, отметили и мой конец. Я была против пышности и пустого хвастовства при жизни, не хочу я пышности и для моих похорон».
Эдикт был направлен принцу Гуну, а он представил его после смерти Сакоты императрице.