– Камрады, – сказал Миних. – Идемте и исполним наш долг перед Родиной и государем.
Офицеры повернулись по-уставному и пошли за Минихом.
Морозная ночь лежала над Петербургом. Снеговой покров лег на улицы ровной, не наезженной пеленой. Снег продолжал сыпать крупными хлопьями. На гауптвахте тускло горели желтыми пятнами фонари. Снежинки в их свете играли перламутром.
Цесаревна проснулась в своей спальне в Гостилицах в восьмом часу утра и, накинув шлафрок, подбежала к окну и отдернула занавеску. Она не ошиблась. Недаром она так крепко, не просыпаясь, проспала всю ночь. Все было бело кругом от нападавшего глубокого, рыхлого еще снега. Горностаевым мехом оделась земля, в чеканные серебряные ризы обрядились леса. Над белыми холмами, из-за Глядинской мызы желтым кругом в оранжевое небо поднималось солнце и слепило глаза цесаревне. От окна дуло хорошим морозом, и сквозь стекла было слышно, как на дворе скрипели шаги по снегу. У кухонного подъезда стояли сани, запряженные лошадью. Шерсть была у лошади в мокрых кольцах и завитках и дымилась на воздухе. Кругом, сколько глаз хватал, были в зимней оправе леса. Такая тихая радость была в Божьем мире, что цесаревна всем существом своим ощутила ее, и весело забилось ее сердце.
Она разбудила заспавшуюся горничную и послала ее за камердинером Чулковым.
– Ступай, – сказала она ему, – буди Алексея Григорьевича, пусть убирается в верховой костюм. Сейчас же седлайте мне Драмета… Какая погода! Мы поедем кататься… Какой снег-то напал!.. Нежный, пушистый, – самая пора ныне скакать!..
В том же радостном возбуждении цесаревна вышла в маленькую залу подле спальной. Новая радость ее ожидала. Из петергофских оранжерей ночью, санями, в корзинах, укутанных в войлок и солдатское сукно, ей привезли первые гиацинты и тюльпаны. Зала, где было свежо и где истопник только растапливал голландскую, в белом с голубыми рисунками кафеле печь, была напоена свежим, нежным, сладким запахом гиацинтов. Розоватые новые рогожи были постланы на блестящий паркет, и на них стояли большие, из дранки сплетенные овальные корзины, полные маленьких горшков с цветами. Садовник и два камер-лакея расставляли их в золотых вазонах.
– Экие вы, братцы, – воскликнула цесаревна, – ну, куда вы пихаете лиловые?.. Розовые ширмы и лиловые гиацинты!.. Сюда тащите тюльпаны. Великолепные, отменные у вас вышли в этом году тюльпаны, лучше, чем у меня в Перове. И стебли когда успели такие длинные дать!
Она отошла от ширм и, прищурив голубые, прекрасные глаза, смотрела издали на готовую вазу с цветами.
– В самый раз потрафили, – сказала она, поворачиваясь к садовнику. – Больше здесь не надо. Остальное тащите в столовую. Здесь только – розовое, белое и чуть-чуть красных поставить, туда, в тень, в самый угол.
Сама красота несказанная – цесаревна и вокруг себя любила все красивое.
Она сказала по-немецки садовнику:
– Ладно?
– Так точно, ваше высочество, – улыбаясь, ответил немец и стал по-немецки рассказывать, как им удалось вывести столь ранние цветы.
– Очень хороши в этом году голландские луковицы, что летом пришли на корабле Якова Геррица из Амстердама. Вы посмотрите, какие густые эти белые… Низковаты немного, зато какие пышные и какие ароматные.
Цесаревна подошла к золотой вазе, наполненной цветами, и опустила в них свое свежее, румяное лицо.
– Да, – с тихим вздохом сказала она, – удивительны. Аромат… Свежесть… Не надышишься…
В дверь осторожно постучали.
– Входи, Алексей Григорьевич.
В белом камзоле, высоких сапогах Разумовский казался еще выше ростом, красивее и статнее. Цесаревна, не отрываясь от цветов, протянула ему маленькую руку. Тот поцеловал ее и остановился, не зная, что сказать. Восторг и обожание горели в его глазах. Так хороша была его царевна сказки в этом царстве диковинных цветов. Она поняла его мысли и счастливо улыбнулась.
– Ну что?.. Как почивал?..
– Ваше высочество… Как вы?.. Как вы изволили почивать?..
– Так спала… Так спала… И сны какие-то снились, а какие, не запомнила… Что скажешь?.. Зачем пожаловал?..
– Какой кафтан повелишь надевать на прогулку?
Она прищурила глаза и рассматривала его, как бы соображая, во что и как ей обрядить своего любезного. Веселые искры загорелись в глазах, ямочки заиграли на полных щеках.
«Нет… хорош, хорош мой Адонис… В тридцать лет какой стан! Во что мне обрядить его?.. А?.. Придумала».
Она погасила загоревшийся в ней огонь. Кругом были люди, и хотя, конечно, те люди все знали, – она соблюдала придворный этикет.
– Холодно, друг мой неизменный, а я хочу много и долго кататься. Надевай белый полушубок и шапку казацкую белой волны… А я надену белую амазонку, кафтан на горностае и горностаевую шапку. Лошади будут серые, снег кругом белый… Вот-то ладно будет. А с собою возьмем черных моих арапов и на вороных лошадях и с ними Нарцисса и Филлиду…
– Обе черные, в стать и в лад им, – подхватил Разумовский, которого заражало веселье и радость цесаревны.
– Итак, поторопись…
– Зараз и обряжаюсь.
Цесаревна сделала менуэтный поклон и побежала легкой побежкой, точно горная лань, к себе в опочивальню.