– Да, я буду говорить, – повторил он, – и первым делом я скажу, что вот этот молодой человек, – он указал на Цицерона, – не имеет ни малейшего представления о «славных обыкновениях римского сената», иначе он знал бы, что один сенатор никогда не нападает на другого заочно – только лицом к лицу. В этом незнании я усматриваю недостаток породы. Я смотрю на него, такого умного, неуемного, и знаете, о чем я думаю? О мудрости старой поговорки: «Унция хорошей наследственности стоит фунта любых других достоинств».
По рядам аристократов пробежали раскаты смеха. Катилина, о котором мне еще многое предстоит рассказать, указал на Цицерона, а потом провел пальцем по своей шее. Цицерон вспыхнул, но не утратил самообладания. Он даже ухитрился изобразить некое подобие улыбки. Катул, улыбаясь, повернулся к сидевшим сзади. В профиль его горбоносое лицо напоминало те, что чеканят на монетах. Затем он вновь повернулся к залу:
– Когда я в первые вошел под эти своды в консульство Клавдия Пульхра и Марка Перперны…
Он продолжал говорить, и теперь его голос напоминал деловитое, уверенное жужжание.
Мы с Цицероном встретились глазами, и он, беззвучно произнеся что-то одними губами, посмотрел на окна, а затем мотнул головой в сторону дверей. Сразу поняв, чего он хочет, и стал пробираться через толпу к открытому пространству форума. Я сообразил и еще кое-что: совсем недавно Марк Метелл выходил из зала, получив точно такое же поручение.
В те времена, о которых я веду рассказ, рабочий день заканчивался с закатом, после того как солнце оказывалось к западу от Менийской колонны. Именно это должно было вот-вот произойти, и я не сомневался, что писец, следивший за временем, уже торопился в курию, чтобы сообщить о скором заходе светила. Стало очевидно, что Гортензий и его дружки вознамерились говорить до конца рабочего дня, чтобы не дать проголосовать за закон, представленный Цицероном.
Взглянув, где находится солнце, я бегом пересек форум в обратном направлении, снова протолкался к дверям курии и оказался у порога как раз в тот миг, когда Геллий встал и объявил:
– Остался один час!
Цицерон тут же вскочил с места, желая поставить на голосование свое предложение, однако Геллий снова не дал ему слова, поскольку Катул все еще продолжал выступать. Он говорил и говорил, рассказывая бесконечную историю управления провинциями, начав чуть ли не с того дня, как волчица взялась выкармливать Ромула. Когда-то отец Катула, тоже консул, покончил с собой: уединился в закрытом помещении, развел костер и задохнулся от дыма. Цицерон не раз повторял с желчью, что Катул-старший, вероятно, сделал это, чтобы не выслушивать очередную речь своего сына.
После того как Катул кое-как добрался до конца своего выступления, он тут же передал слово Квинту Метеллу. Цицерон снова встал и снова оказался бессилен перед правом старшинства. Метелл был претором и если бы сам не захотел уступить слово Цицерону, тот не смог бы ничего поделать. А уступать право слова Квинт явно не собирался. Несмотря на протестующий гул, Цицерон все же поднялся на ноги, но люди, находившиеся по обе стороны от него, в том числе Сервий, его друг и коллега, не хотели, чтобы он выглядел глупо, и принялись предостерегающе дергать его за тогу. Наконец Цицерон сдался и сел на скамью.
Зажигать лампы и факелы в помещении сената категорически возбранялось. Сумерки сгущались, и вскоре сенаторы в белых тогах, неподвижно сидевшие в ноябрьской мгле, стали напоминать собрание призраков.
Метелл бубнил, казалось, целую вечность, но потом все же сел, уступив слово Гортензию – человеку, который мог часами говорить ни о чем. Все поняли, что спорам пришел конец, и действительно, через некоторое время Геллий объявил заседание закрытым. Предвкушая ужин, старик проковылял к выходу, предшествуемый четырьмя ликторами, которые торжественно несли его резной стул из слоновой кости. Как только он вышел из дверей, за ним потянулись сенаторы, и мы со Стением отошли назад, чтобы дождаться Цицерона на форуме. Толпа вокруг нас заметно поредела. Сицилиец по-прежнему приставал ко мне с расспросами о том, что происходит, но я счел за благо не отвечать. Я представил себе, как Цицерон в одиночестве сидит на одной из задних скамей, дожидаясь, пока не опустеет зал. Он потерпел поражение, думал я, и наверняка не хочет ни с кем говорить. Однако в следующий миг я с удивлением увидел его выходящим из дверей. Он оживленно беседовал с Гортензием и еще с одним сенатором, постарше, которого я не узнал в лицо. Остановившись на ступенях курии, они поболтали еще пару минут, обменялись рукопожатиями и разошлись.
– Знаете, кто это? – спросил Цицерон, приблизившись к нам. Он совсем не выглядел расстроенным, даже напротив – казался оживленным, чуть ли не радостным. – Это отец Верреса. Он обещал написать сыну и потребовать больше не преследовать Стения, если мы пообещаем не поднимать снова этот вопрос на заседаниях сената.