Когда передовой отряд добрался до складов с солью, Корнут приказал колонне пройти через Тройные ворота и пересечь Бычий форум на виду у толпы, чтобы поднять дух горожан. Потом легионы встали на Яникуле. С этих важнейших высот они наблюдали за западными подступами к Риму и могли быстро развернуться, чтобы преградить путь любому вторгшемуся войску.
Корнут спросил Цицерона, не может ли он пойти и произнести воодушевляющую речь. Тот согласился, и его переправили к городским воротам на носилках, в сопровождении пятидесяти пеших легионеров. Я ехал за ним верхом на муле.
Стоял жаркий, удушливый день без единого дуновения ветерка. Мы перешли через Тибр по Свайному мосту и потащились по высохшей земляной дороге через кварталы лачуг, которыми на моей памяти всегда была полна Ватиканская равнина. Летом она была рассадником болотной лихорадки и кишела злобными насекомыми. Носилки Цицерона были снабжены сеткой от крылатых тварей, но у меня защиты не было, и насекомые ныли у моих ушей. Вся местность провоняла человеческими отбросами. Из дверных проемов покосившихся хибар за нами вяло наблюдали дети со вздувшимися от голода животами, а вокруг них клевали мусор сотни ворон, на которых никто не обращал внимания, — они гнездились неподалеку, в священной роще. Мы прошли через ворота Яникула и поднялись на холм. Там было полно солдат. Они поставили свои палатки везде, где только могли.
На плоской вершине холма Корнут разместил четыре когорты — почти две тысячи человек. Они стояли рядами на жаре. Шлемы их слепили, как солнце, и мне пришлось заслонить глаза. Когда Цицерон вышел из носилок, наступила полная тишина. Претор провел его к низкой трибуне, стоявшей рядом с алтарем. Принесли в жертву овцу. Из нее вытащили внутренности, и гаруспики, исследовав их, объявили предсказание:
— В конечной победе нет сомнений.
Над нашими головами кружили вороны. Жрец прочел молитву, а потом Цицерон заговорил.
Не припоминаю, что именно он сказал тогда. Звучали обычные слова: свобода, предки, сердца и алтари, законы и храмы, — однако я в кои-то веки слушал его, но не внимал ему. Я глядел на лица легионеров — обожженные солнцем, худощавые, бесстрастные. Некоторые солдаты жевали мастику, и я попробовал посмотреть на происходящее их глазами. Цезарь набрал их, чтобы сражаться против царя Юбы и Катона. Они перебили тысячи человек и с тех пор оставались в Африке. Они проделали сотни миль на переполненных судах. Они совершили продолжительный дневной переход. А теперь выстроились в Риме на жаре, и какой-то старик говорил им о свободе, предках, сердцах и алтарях — для них это ничего не значило.
Цицерон закончил свою речь.
Царила тишина.
Корнут приказал легионерам трижды крикнуть в знак приветствия.
Ничто не нарушило тишину.
Цицерон спустился с возвышения, забрался в носилки, и мы двинулись вниз, мимо большеглазых оголодавших детей.
На следующее утро Корнут пришел повидаться с Цицероном и рассказал ему, что африканские легионы ночью подняли мятеж. Похоже, люди Октавиана прокрались в темноте из предместий в город, просочились в лагерь и пообещали солдатам вдвое больше денег, чем мог дать сенат. Тем временем докладывали, что главные силы Октавиана движутся на юг по Фламиниевой дороге и находятся в каком-нибудь дне пути от Рима.
— Что ты теперь будешь делать? — спросил Цицерон претора.
— Покончу с собой, — был его ответ.
Так он и сделал — тем же вечером. Вместо того чтобы сдаться, Корнут прижал к животу острие меча и тяжело упал на него. Это был благородный человек, и он заслуживает того, чтобы его помнили, хотя бы потому, что он единственный из сенаторов решил поступить так.
Когда Октавиан приблизился к городу, большинство виднейших патрициев вышли, чтобы встретить его на дороге и сопроводить в Рим. Цицерон сидел в комнате для занятий, при закрытых ставнях. Из-за спертого воздуха было трудно дышать. Я время от времени заглядывал к Цицерону, но тот как будто не шевелился. Он смотрел прямо перед собой, и его голова благородных очертаний в слабом свете из окна напоминала мраморный бюст в заброшенном храме. В конце концов он заметил меня и спросил, где расположился Октавиан. Я ответил, что он поселился в доме своей матери и отчима на Квиринале.
— Ты не мог бы послать письмо Филиппу и спросить, что, по его мнению, я должен делать? — спросил Цицерон.
Я выполнил его просьбу, и гонец вернулся с кое-как нацарапанным ответом, гласившим, что Цицерон должен пойти и поговорить с Октавианом: «Я уверен, ты, как и я, найдешь его склонным к милосердию».
Цицерон устало поднялся.
Большой дом, обычно полный посетителей, был безлюдным: казалось, в нем давно никто не жил. В свете послеполуденного летнего солнца комнаты светились, словно были сделаны из золота и янтаря.