Учитывая то, что ему было уже за шестьдесят и он много лет хворал, вряд ли можно предположить, что старика сразила весть о кончине Луция, хотя, бесспорно, она могла стать последней каплей в чаше его жизни. Однако уехать из одного дома с сосновыми и кипарисовыми ветвями на воротах,[16] чтобы попасть в такой же, – это уж было чересчур! Мало того, мы прибыли в Арпин в двадцать пятый день ноября, который связывают с именем Прозерпины, богини подземного царства Аида, которая приводит в действие проклятья живых, адресованные душам мертвых.
Поместье Цицеронов располагалась в трех милях от города, у каменистой, продуваемой всеми ветрами дороги, в долине, окруженной высокими горами. Здесь было холодно, и горные вершины уже укрыл белый, как покрывало весталки, снег, который останется на них до мая. Я не был здесь целых десять лет, и теперь в моей душе родились незнакомые доселе чувства. В отличие от Цицерона я всегда предпочитал сельскую местность городу. Здесь я родился, здесь жили и умерли мои мать и отец. На протяжении первых двадцати пяти лет моей жизни эти зеленые луга и хрустальные ручьи с растущими вдоль берегов высокими тополями являлись границами всего известного мне мира.
Заметив, как сильно подействовали на меня воспоминания, и зная мою глубокую преданность его отцу, Цицерон пригласил меня сопровождать его и Квинта к погребальному костру, чтобы попрощаться со старым хозяином. Я был обязан их отцу не меньше, чем они сами, поскольку он в буквальном смысле сделал из меня человека: сначала он дал мне образование, чтобы я мог помогать ему с библиотекой, а затем отпустил в путешествие с его сыном, в результате чего я узнал еще больше нового и повидал мир.
Когда я наклонился, чтобы поцеловать его холодную руку, мне показалось, что я вернулся домой, а потом в моей голове родилась мысль: а ведь я мог бы остаться здесь, выполнять роль слуги, жениться на девушке моего положения и, возможно, даже обзавестись детьми! Мои родители были домашними рабами, но, хотя они и не работали в поле, а прислуживали по дому, умерли, когда им только перевалило за сорок. Ориентируясь на эту цифру, я тогда рассчитывал, что мне остается жить не более десяти лет (разве дано нам знать, в какую игру сыграет с нами судьба!), и мне было больно думать, что я уйду из этой жизни, не оставив после себя ничего и никого. Поэтому я решил при первом же удобном случае поговорить на эту тему с Цицероном. И вскоре такая беседа действительно состоялась.
На следующий день после нашего прибытия в Арпин прах старого хозяина был погребен в фамильной гробнице. Рядом была поставлена белая алебастровая урна с останками Луция, а затем рядом с гробницей была заколота жертвенная свинья, чтобы это место оставалось священным.
Утром следующего дня Цицерон обошел унаследованное им поместье, а я сопровождал его – на тот случай, если бы понадобилось делать какие-то заметки. Поместье было неоднократно заложено и практически ничего не стоило, все здесь давно пришло в упадок, и для его восстановления потребовалось бы много сил и средств. По словам Цицерона, хозяйство раньше вела его мать, поскольку отец был мечтателем и не умел надлежащим образом общаться с поставщиками, закупщиками и откупщиками. Пожалуй, впервые за последнее десятилетие Цицерон упомянул при мне свою мать.
Мать Цицерона, Гельвия, умерла за двадцать лет до этого, когда сам он был еще подростком, но уже уехал на учение в Рим. Сам я плохо помню ее. Говорили, что она была очень строгой и зловредной – из тех хозяек, которые делают метки на кувшинах с провизией, чтобы проверить потом, не украли ли что-нибудь рабы, и секут их в случае обнаружения пропажи.
– Я никогда не слышал от нее ни одного слова похвалы, Тирон, – признался мне Цицерон. – Ни я, ни мой брат. А ведь я так старался угодить ей.
Он остановился и стал смотреть через поле в сторону быстрой и холодной как лед реки Фибрен, посередине которой находился островок с небольшой рощицей и полуразвалившейся беседкой.
– Как часто я приходил в эту беседку еще мальчишкой! – с грустью проговорил он. – Я сидел здесь часами и мечтал стать новым Ахиллом, правда, побеждать мне хотелось не на полях битв, а на ристалище судебных сражений. Помнишь, как у Гомера: «Превосходить, быть выше всех на свете!»
Некоторое время Цицерон молчал, и тут я понял, что наступил мой час. Я заговорил – торопливо, бессвязно, неумело, высказывая то, что было у меня на душе, убеждая его, что, оставшись здесь, мог бы привести для него в порядок его родовое гнездо, а Цицерон в течение всего времени, пока я говорил, продолжал смотреть на островок своего детства. Когда я умолк, он вздохнул и сказал: