— Стар я для таких дел, — сказал он. — К тому же — вдруг случится осечка? Вдруг меня начнет раздражать ребенок или, если угодно, его мать? Вдруг окажется, что я ей нужен только из-за денег? Вдруг это станет лишним доказательством бессмысленности жизни?
— Господи, Блейк, ведь ты, в конце-то концов, сидишь на солнышке под опекой прислуги на крыше модернового сорокаэтажного здания, построенного на участке дорогушей земли. И конечно, найдется немало женщин, готовых броситься тебе на шею из-за денег. Допустим. Но это же не самое страшное.
— Знаю, — сказал Блейк. — Я постоянно беседую сам с собой и твержу абсолютно то же самое. Не дергайся. Благодари судьбу за везение, упивайся счастьем. Будь доволен… своей жизнью. — Он обвел глазами сад. — Бывает, стою там вечером, — он указал взглядом на отделанное по верху тиком стеклянное ограждение вдоль периметра крыши, — и смотрю вниз, на крошечные коричневые и белые точки: это маленькие человечки в набедренных повязках суетятся в ночи, как синезадые мушки, одни пакуют газеты, другие катят тачки с курами. По правде говоря, я им завидую. Это, должно быть, такая… Давай сюда. — Последнее было адресовано официанту, который принес напитки.
Пока китаец в белом кителе расставлял перед ними бутылки и бокалы, Блейк с фальшивой улыбкой обменялся с ним парой фраз на кантонском диалекте.
— Ну, будем утешаться вот этим, — сказал Олбан, поднимая джин с тоником.
Все лучше, чем объяснять Блейку, что он просто мозгами трахнулся, если завидует бедолагам, которым экономика не оставила иного выбора, кроме как, обмотавшись набедренными повязками, перетаскивать по ночам пачки газет или катать тачки с дохлыми курами.
Поболтав в стакане виски с содовой, Блейк сказал:
— Я и так злоупотребляю. По крайней мере, доктора ругаются.
— А зелье не спасает? — спросил Олбан, чувствуя, что начинает терять терпение.
— Лекарство? — уточнил Блейк.
Олбан поднял брови:
— Или травка.
Блейк отвернулся:
— Это уж ты хватил, Олбан.
— Да, пожалуй, — согласился он.
Оба выпили.
— А ты никогда не думал навести мосты с семьей? То есть спокойно выяснить отношения?
— Думал, — ответил Блейк. — Но тут же понимал, что это без толку.
— Похоже, у тебя ни тени сомнения.
— Да, это так. Наши пути разошлись очень давно, — сказал Блейк, опять посмотрев на небо. — И, по сути дела, разошлись слишком сильно. У меня здесь своя жизнь. У вас там — своя. Не стану притворяться, что вы мне безразличны, но уж очень мы далеки. В любом случае, решись я… сделать шаг навстречу, не думаю, чтобы это приветствовалось. А для танго, как говорится, нужны двое.
Олбан молча кивнул. Он не упоминал имя Блейка в присутствии Уин вот уже девять лет — со дня похорон Берта. И без слов было ясно: это нежелательно. Блейк по-прежнему оставался паршивой овцой. «ПНГ, мой мальчик, — ответил ему дядя Кеннард, когда Олбан коснулся этого вопроса. По-видимому, Кеннард в отличие от Уин был не столь категорично настроен против контактов с братом, но все же не поддерживал с ним никакой связи. — Несомненно, ПНГ».
— Что-что? — переспросил Олбан, не понимая.
(«Папуа — Новая Гвинея? При чем тут это, мать твою?»)
— ПНГ — персона нон грата. Иными словами, нежелательное лицо. Традиционный термин из лексикона дипломатов… — объяснил он со знанием дела, но тут же немного испортил эффект, добавив: — Или что-то в этом роде.
Олбан посмотрел на Блейка, обретающегося в дымчато-солнечном Гонконге за два года до его передачи Китаю и незадолго до наступления второго тысячелетия, и впервые искренне посочувствовал этому человеку.
— Ну, с годами люди смягчаются.
— Хочешь сказать, Уинифред хоть немного смягчилась? — посмотрев на него в упор, спросил Блейк.
— Скорее нет, — признал Олбан, которому пришлось отвести глаза.
— Ты поддерживай со мной связь, — сказал Блейк с прохладцей и вновь обратил свой взор на далекие самолеты. — И если она подобреет, дай мне знать.
Да она скорее умрет, чем подобреет, сказал про себя Олбан, зная, что это чистая правда. Через неделю он уволился из фирмы.
Погода была ужасная; над всем побережьем сильный западный ветер тащил за собой комковатое одеяло толстых серых туч, извергая полосы косого ливня и удары стихии. Олбан думал о Верушке: прячется, наверное, в своей палатке от дождя, бьющего по тонкому яркому нейлону толщиной в бумажный лист, или, что еще хуже, карабкается сквозь шквал и туман вверх по горному склону с тяжелым рюкзаком на спине. Это даже хорошо, что погода такая скверная, убеждал он себя: даже ВГ не рискнет оставаться под открытым небом. Чем хуже погода, тем вероятнее было ее возвращение, так что в некотором роде «чем хуже» означало «тем лучше». Но если она настолько упряма, или зациклена на горах, или преисполнена ненависти к его семье, что не намерена возвращаться ни под каким видом, то «чем хуже» означало «тем хуже». Не исключено, говорил он себе, глядя в окно гостиной, выходящее на утес и подернутый туманом водопад (сдуваемый сейчас вбок), что она бросит свою затею и отправится куда-нибудь в другое место, чтобы только не возвращаться сюда. Возможно, пересидит в ближайшей гостинице.