Полагая, что Ливия узнала обо всем от Фабия Максима, который был единственным его спутником,[299]
император рассказал все хитрой женщине, которая таким образом узнала из уст самого Августа гораздо более, чем говорилось в послании Овидия. Упреки и слезы Ливии подействовали так сильно на старика, что он не только оставил мысль об исполнении обещания, данного им несчастному узнику острова Пианозы, но, встретив Фабия Максима и забыв связывавшую их долговременную и искреннюю дружбу, сказал ему с гневом следующие слова на греческом языке:– Успокойся с миром на вечные времена.[300]
И не дав Фабию время спросить о причине такой перемены, Август грубо повернулся к нему спиной.
Добрый Фабий поспешил к Ливии, чтобы оправдать себя в ее глазах; но эта жестокая женщина отнеслась к нему с гневом и негодованием и показав ему послание, адресованное к нему Овидием из ссылки, дала понять, что причина немилости Августа вызвана поездкой на остров Пианозу.
В этот же самый день в доме Фабия Максима раздались крики и рыдания, и вскоре по городу распространилась весть, что этот всеми уважаемый человек лишил себя жизни.
Весь Рим был глубоко опечален неожиданной и неестественной смертью своего лучшего гражданина, на похоронах которого присутствовала масса народа.
Еще более тронула всех судьба несчастной Марции. В траурной одежде, с распущенными волосами, с неописанным отчаянием на лице, она казалась помешанной. Как требовал обычай, она зажгла костер, на котором среди цветов и вина лежал труп ее мужа; но вместо того, чтобы произнести при этом принятую формулу вечного прощания: «Прощай! Мы последуем за тобой в том порядке, какой укажет нам природа», Марция, громко признав себя виновницей самоубийства Фабия, тут же лишила себя жизни.
Печальный конец Фабия увеличил страдания Овидия, и несчастный поэт в послании к Бруту с сердечной болью высказывает признание, что он сам был причиной преждевременной смерти своего друга.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Нольские фиги
Трагедия, разыгравшаяся в доме Фабия Максима и глубоко опечалившая как его семейство, так и многочисленных его друзей, была сообщена Ливии в минуту, когда у нее находился ее злой гений, неизбежная Ургулания.
Хитрая фаворитка поспешила успокоить Ливию следующей речью:
– Происшествие это очень печально, божественная Ливия, – я не отрицаю этого; но кто решится сказать, что Фабий не был дурным советником, когда убеждал Августа простить Агриппу Постума, который мог бы разорить и погубить государство, если бы его возвращение в Рим лишило Тиверия престола?
– Однако, Август, – заметила Ливия, – горько оплакивает потерю Фабия: он заперся в своей сиракузе и никого не принимает.
– Он стар: вот и все. Но уверена ли ты в том, что он действительно отказался от своего намерения усыновить Агриппу?
– Он мне это обещал; но кто поручится, что у него не найдется приближенного, который будет продолжать дурное дело Фабия?
– Нет, тут замешаны государственные интересы, которым все должно быть принесено в жертву; может ли кто-нибудь быть настолько безрассудным, чтобы предпочесть Агриппу Тиверию? Разве сам Август… прости, о божественная Ливия!., не принужден, вследствие своей дряхлости, разделять с Тиверием бремя правления? А поэтому, кто любит отечество, тот будучи поставлен в необходимость сделать выбор между цезарем и Тиверием, предпочтет…
– Ургулания, ты. бредишь: не советуешь ли ты мне совершить преступление?
– Да хранят меня от этого боги!
Эти слова Ургулания произнесла таким слабым голосом и таким тоном, что и женщина не столь хитрая, как Ливия, легко увидела бы в них подтверждение только что сделанного Ургуланией намека.
Несколько минут обе собеседницы хранили глубокое молчание. Сильная душевная борьба отражалась на сумрачном лице жены старого императора.
Слабость, проявленная Августом по отношению к несчастному Агриппе; страх, что друзья этого юноши и народ опять возобновят свои попытки добиться помилования; горе, овладевшее цезарем при известии о самоубийстве человека, бывшего столь долго его другом; наконец, оплакиваемая всем Римом злополучная судьба Марции, – все это в описываемую нами минуту представлялось Ливии опасностью, которую нужно было устранить во что бы то ни стало.
Она не могла перенести мысли, что работа всей ее жизни, направленная к возвеличению ее сына, может пропасть даром.
Наконец, по-видимому, она на что-то решилась; сделав жест, которым как бы отгоняла в последний раз мучившую ее мысль, и быстро встав с места, она подошла к столику и написала:
«Тиверию, императору и сыну, шлет приветствие мать его, Ливия.
Оставь войско и спеши сюда: Август при смерти».[301]
Затем, повернувшись к Ургулании, она сказала:
– Оставь меня: я должна идти к больному Августу. Ургулания вышла. Несколько секунд спустя вошел Агат Вай, табелларий Ливии.
– Тебе придется тотчас же ехать, – сказала она ему.
– Куда, госпожа?
– В иллирийский лагерь. Вручи Тиверию эти дощечки.
И отдавая Агату Ваю дощечки, старательно запечатанные, Ливия прибавила: