…Народ, живший на средства правительства, не обращал внимания на эти факты, но верил громким хвалам придворных, которые распространяли слух, будто бы он, Август, был рад видеть в Тите Ливии защитника памяти Помпея и наградил его за похвалы, расточаемые им Помпею; что о Цицероне отзывался, будто бы, таким образом: – это был великий человек, любивший свое отечество; о Катоне: – хороший гражданин и хороший человек, поддерживающий установленное правительство. – И что тут удивительного? Разве Август не считал себя восстановителем древних добродетелей?.[146]
Желая возвысить императорский Рим, историки и поэты только и делали, что расточали похвалы Августу; по их словам, он восстановил древние добрые нравы, возобновил разрушавшиеся храмы и статуи, почерневшие от пожаров, искупал своими благодеяниями и своей высокой нравственностью преступления предков, женский пол сделал по-прежнему стыдливым и матерей счастливыми своими хорошими детьми[147] Было естественно после этого, что за такого рода деяния Августа провозгласили божественным, а он, сделавшись властелином на земле, согласился называться богом».[148]Во время упомянутого вечера, в доме Павла Фабия Максима, разговоры вертелись вокруг предмета, занимавшего собой в те дни весь Рим, а именно: говорили об облегчении наказания старшей Юлии, переменой ее ссылки с острова Пандатарии в калабрийскую Реджию.
Марция, добрая и простая Марция, в своей доверчивости не видевшая, как говорится, далее своего носа, не переставала восхвалять Ливию и наивно рассказывала всем, будто бы по ее увещаниям Ливия уже не питает прежнего гнева к дочери Августа. Некоторые соглашались с ней, так как льстить Августу и его жене было пороком, свойственным писателям и преимущественно поэтам того времени. Только один из них иронически улыбался. Не увлекался панегириками и Овидий; но он молчал, так как боялся каким-нибудь нескромным замечанием выдать свои мысли и планы, сохранить в тайне которые он клялся недавно на ночном собрании, происходившем на его вилле.
Между тем, Проперций, как нарочно, обратился со следующим вопросом к тому из упомянутых нами гостей Фабия Максима, который своей иронической улыбкой не скрывал своих убеждений, отличных от убеждений остальных:
– Разве ты не думаешь, что таким облегчением наказания дочь императора обязана Ливии Августе?
– О, разумеется, ее материнскому милосердию; кто может возражать против этого? – отвечал он Проперцию тоном очевидно насмешливым и, вслед затем, обращаясь к Овидию, продолжал: – Я полагаю даже, что вследствие этого Юлия, жена Луция Эмилия Павла, удалилась in casto Isidis и в тишине храма благодарит богов. Твоя Цинция, о Проперций, может рассказать тебе о той жизни, полной молитв и созерцания, какую проводят они там, в святилище Изиды.
При этих словах Секст Аврелий Проперций не мог удержаться, чтоб не сказать с гневом:
– Будь проклят тот день, когда божественная дочь Инака и Тонанты прислала к нам с берегов Нила свои обряды и своих бесстыдных жрецов.
– Смотри, чтобы и младшая Юлия не приготовила себе помещения и содержания, подобных тому, какими пользуется теперь ее мать. Август, отец отечества и народа, как поет о нем хор наших поэтов, не шутит с членами своего семейства, и Ливия также дорожит честью своего дома.
Так говорил Федр, вольноотпущенник Августа, им очень любимый.
Привезенный в Рим еще юношей вместе с другими пленниками с вершин македонских гор, он вскоре выказал хорошее образование, полученное им в своем отечеств. Знакомый с мыслями Меандра, с поэтическими произведениями Симонида и греческими трагиками, отличаясь стремлением к знаниям, он тотчас принялся за изучение произведений лучших латинских писателей. Македонянин по рождению, языку и воспитанию, он, не смотря на это, сильно полюбил свое новое отечество, Лацию, и считал своим долгом быть ей полезным. Но какой путь было ему избрать для достижения славы, о которой он мечтал? Все места были заняты, и каждая отрасль греческого искусства имела уже в Риме своего почти официального представителя. Оставалась только греческая басня, не переданная еще римлянам на их языке, и Федр отдался этому роду литературы. Он стал более переделывать, нежели переводить Эзопа. Последний оставил по себе немного басен, Федр же написал их много; но зависть умалила его славу, как баснописца, что предчувствовал и он сам в следующих словах: «То, что в моих произведениях окажется достойным перейти в потомство, зависть припишет гению Эзопа, а то, что менее удастся, та же зависть будет приписывать исключительно мне».[149]
Будучи еще невольником Августа, Федр отличался острым и насмешливым умом и, оставляя своих господ в покое, он зло подсмеивался над их льстецами и врагами; он пользовался также милостью Ливии, которая нередко беседовала с ним запросто, находя удовольствие слушать его острые замечания, полные аттической соли и высказываемые изящным языком.