«В Древнем Египте, — поведал Уильям-младший на прощание, — прозвание человека имело огромную важность, и люди делали все, чтобы сохранить его для потомков навечно. Теперь вам понятно, почему отец желает уйти из жизни (ведь этот ужасный день однажды настанет) только тогда, когда обеспечит себе имя. Достойное имя, которое прозвучит гордо. Спустя столько лет это единственное, что он может после себя оставить».
И если прежде Ринд невольно поморщился бы, услышав столь тщеславную фразу, то, покидая Болтон-роу, он призадумался: найдется ли на свете человек, совершенно свободный от подобных притязаний. От пылкого желания отличиться в жизни. Стать предметом всеобщей зависти. Или хотя бы просто привлекать людей.
Разве же Бонапарт, «Наполеон Великий», не был очарован грядущей славой и звучностью собственного имени? Сменил же он «Буонапарте» на «Бонапарт» перед самым началом египетской кампании и даже готов был взять новое имя, покуда не уверился в мистическом значении старого.
И разве Денон, барон империи, не сократил свое — Доминик Виван де Нон — сразу же после Революции, отчасти следуя духу времени, отчасти чтобы скрыть происхождение, но главным образом желая избавиться от ненужных ассоциаций: «раб Божий, живущий ради ничего»?
А Уилкинсон, рыцарь королевства? Не он ли предпочел обращение «сэр Гарднер» более точному «сэр Джон», только с тем, чтобы выделиться из плеяды прочих сэров Джонов, наводнивших империю?
Великий боже, изумился шотландец, приближаясь к Оксфорд-стрит, ведь он и сам превратил Александра Генри Ринда просто в Алекса Ринда после неприятного случая в Эдинбургском университете, когда преподаватель насмешливо воскликнул: «Наш Александр Великий, кажется, грезит наяву? Простите, или я говорю с Александром Ничтожным?»
«Да и кто я такой, — раздумывал молодой человек, — чтобы упрекать людей в самомнении? Или обидчивости? Или же в неискренности?»
Это пристрастие к самокопанию было настолько же присуще душе шотландца, как и склонность к состраданию — еще одно непременное качество пресвитерианца. Но вот он вышел на Орчард-стрит. Налетел порыв ледяного ветра, задребезжали стекла, с шумом взметнулись листья, по коже побежали мурашки, и Ринд внезапно усомнился в собственных рассуждениях.
Да нет же, нет!
Теперь он ясно вспомнил, почему решил изменить свое имя в студенческие годы. Вовсе не из-за той колкости — молодой человек смеялся вместе с товарищами по группе, — а чтобы избежать излишней напыщенности и любых намеков на снобизм.
О нет, им двигало не тщеславие. Скорее даже наоборот.
Кстати, он точно так же поторопился с выводами насчет Вивана Денона и сэра Гарднера, обвинив обоих в жажде признания. Разве они хоть чем-нибудь доказали, что неравнодушны к столь суетным благам?
Ну а как насчет «извинительного тщеславия»? Теперь, в холодном и отрезвляющем свете дня, заливавшем Портман-сквер, уже само это выражение выглядело нелепостью. Стремление обрести громкое имя, чтобы оно не забылось в веках, всегда казалось шотландцу начальной формой самомнения. Это было нескромно, не по-христиански и вдобавок, по мнению Ринда, только мешало в решении насущных задач. Охотники за почестями, искатели престижа и веса в обществе, полагал он, неспособны достичь безмятежности членов пресловутого братства Вечности.
«Так что же со мной случилось?» — спрашивал себя молодой человек, удаляясь от Болтон-роу.
Быть может, Уильям-младший хитроумно сбил его с истинного пути? Или он сам позволил жалости одержать верх над убеждениями? Или его решимость мало-помалу таяла, так же как и преданность родным реликвиям? Ведь было же время, когда Ринд никому не давал поблажек в подобных вопросах — ни королю, ни себе самому, ни даже отцу, чье страстное желание увидеть внука, «наследника нашего имени», тоже считал чрезвычайно эгоистичным. Поскольку главное — это человеческий дух, по сравнению с которым одна-единственная жизнь, а тем паче имя — не более чем прах и пустота. И всем фараонам на свете с их гордостью и амбициями не изменить этого.
И все же, все же… Бледное сонное солнце пробилось сквозь облака и засверкало в окнах на Джордж-стрит, наконец-то пригрев пешехода, и молодой человек опять усомнился в собственном праве на беспощадный суд. По сути, Наполеон и Гамильтон — дети иной эпохи, их породило бурное время, и кто он такой, чтобы в свои двадцать один год выносить приговор кому бы то ни было?
И если на то пошло, можно ли утверждать с уверенностью, что привлекательные качества сэра Гарднера и Денона, произведшие на него такое приятное впечатление, не представляют собой маску, за которой кроется ледяная расчетливость? А поведение Гамильтона, напротив, искренне отражает его отчаяние и преданность родине? И, может статься, Наполеоном двигала, помимо его воли, вовсе не жажда славы, а неодолимые силы истории?
Впрочем, кому интересно мнение обыкновенного прохожего? И смеет ли он надеяться познать истину? Хотя бы отчасти? Великие умы иногда посвящали поискам целую жизнь — и то уходили ни с чем. Чего в таком случае ожидать молодому человеку, чьи годы уже сочтены?