Штернберг отступал, отскакивая от ударов. Он, раненый, уже окончательно выдохся, пришедшийся по коленям удар повалил его на землю, он откатился, вскочил, налетел спиной на массивный древесный ствол, спрятался за ним от нового удара. Тварь, растянув безгубый рот в отвратительно-знакомой Мёльдерсовой ухмылке, принялась лениво ходить кругами, иногда замахиваясь палкой, то ли ожидая, пока Штернбергу совсем откажут силы, то ли надеясь, что он, загнанный, предпримет что-нибудь поинтереснее, чем беготня вокруг дерева.
Только теперь Штернберг в полной мере осознал, что живым его отпускать не собираются. И ему стало страшно. Погибал не он — погибало будущее его страны.
— Я должен идти, — почти умолял он, хватаясь за бугристую дубовую кору, чтобы не упасть от слабости. — Должен вернуться к Зонненштайну. Оставь меня наконец!
— Почему? Ты же меня допустила… ты же мне позволила… ты никогда раньше меня не останавливала… Или… или эти сны… Но что я сделал не так? Скажи, что я сделал не так? В чём я перед тобой провинился?
— Я знаю, чего хочу! — хрипло выкрикнул Штернберг. Он одичало метался вокруг дерева, из последних сил увёртываясь от ударов. В какой-то момент он, спрятавшись за широким стволом, не мог видеть твари — когда же бестия показалась, то это был уже не злорадно ухмыляющийся Мёльдерс, а строгий Эдельман, небрежно держащий в руках жреческий посох.
— Я знаю, чего хочу, — повторил ему Штернберг. — Хочу только одного: победы для моей страны. Ради этого я согласен сдохнуть. Но сначала должен завершить своё дело! Позволь мне вернуться на капище. Дай моей стране достойное будущее! А после можешь делать со мной всё, что пожелаешь…
— Да чёрт с ней, с верой, когда есть долг! — заорал Штернберг. — Какая, к дьяволу, вера со всеми этими концлагерями? Издеваешься? Вера во что? Я должен, и всё тут! Должен! Это моя страна, мой долг — дать ей победу! Я должен, и неважно, что я при этом думаю!
Лже-Эдельман ткнул его посохом в рёбра, и, когда Штернберг, задохнувшись от боли, упал плечом на дубовый ствол, оборотень ударил его палкой под подбородок — несильно, иначе наверняка сразу убил бы. Штернберг тюкнулся макушкой в дерево и сполз в снег. Перед глазами всё плыло. Тварь склонилась к нему, на красивом лице Эдельмана прорезалась чужая, волчья усмешка.
Штернберг с трудом поднялся, цепляясь пальцами за вековые морщины дубовой коры.
— По-твоему, было бы лучше, если б я действительно верил во всё это дерьмо? Вроде того, что Гитлер — самый достойный человек на земле? Или что во всём виноваты евреи? Или что ради блага нации надо морить голодом и жечь в топках детей и женщин?.. Да, есть такие, которые верят! Но ведь Зеркала таких не принимают, я видел! Ты же, получается, сама себе противоречи…
Штернберг подавился словами, получив страшный удар по раненому плечу, и не упал лишь потому, что дерево высилось рядом несокрушимой опорой, и он привалился спиной к стволу, больше не имея сил уворачиваться, только прикрываясь руками, и удары посыпались на него градом — по ногам, по плечам, по голове. Он повалился на колени, отплёвываясь кровью, чувствуя, что прикушенный язык превратился с одной стороны в рубленый бифштекс, а дёсна возле зубов сочатся солёным.
Это же мои собственные слова, дошло до Штернберга сквозь боль и одурь.
Бестия схватила его за длинные волосы на макушке и рванула его голову вверх так, что чуть не хрустнули шейные позвонки.
Обличье бестии смазалось, исказилось, и теперь вместо красавца Эдельмана к Штернбергу склонялось непереносимо омерзительное на вид существо неопределённого пола и неясной родовой принадлежности. Полузверь-получеловек в светло-серой эсэсовской шинели, всё больше смахивавшей на волчью шкуру. «И вот этакая дрянь меня убьёт, — с гадливым изумлением подумал Штернберг, — подобной пакости ведь даже с перепою не примерещится». Его едва не вырвало от отвращения, когда корявая, покрытая жидким белым волосом мускулистая рука с тёмными когтями крепко сжала ему горло — и с размаху приложила затылком к дереву.