— Точно ничего не надо? — терпеливо допытывался Франц. — Может, приказать чаю подать? Или книгу какую найти? У них тут роскошная библиотека, я видел.
— Да нет же, ступай… — Штернберг прикрыл рукой саднившие глаза.
Франц помялся на пороге.
— Только вы, шеф, снотворного много не пейте, а то ведь вас утром не добудишься.
Полоса света на полу сузилась и исчезла.
— Нет, погоди. — Штернберг приподнялся на локтях. Голова слегка кружилась. — У Кёрнера там свет горит, нет — ты не видел?
Франц снова сунулся в комнату.
— Горит, а как же. По-моему, он вообще не спит как нормальные люди. Только вы к нему лучше не ходите. Опять ведь с ним ругаться начнёте и перебудите весь дом.
— Я постараюсь не ругаться.
Франц тихо притворил дверь. Так кричат те, кого убивают, думал он, идя по коридору. Или сумасшедшие. До поступления на службу к Штернбергу Франц и вообразить себе не мог, что существуют на свете такие люди, для которых отхождение ко сну — не что иное, как тяжёлая обязанность, ежесуточная пытка. Штернберг принадлежал именно к такой несчастной породе. У него вечно заканчивалось снотворное. Накануне каких-нибудь ответственных дел часто ему не помогали даже таблетки. И уже больше полугода прошло, как ко всему этому прибавились постоянные ночные кошмары. Собственный неизменно здоровый сон без сновидений порой казался Францу святотатством.
Когда часы в соседней комнате пробили три часа, стало окончательно ясно, что сознание, изнасилованное кошмаром, объявило сну бессрочную забастовку. Штернберг нашарил на тумбочке очки и включил свет. Вся мебель в комнате боязливо поджалась. За чёрным окном влажно шелестело. Где-то чуть слышно поскрипывали половицы. Озноб бессонницы дыбом приподнимал прозрачный волос на запястьях. Штернберг со вздохом оглядел комнату, потом посмотрел на свои босые алебастрово-бледные ноги. Узкие ступни, а пальцы зачем-то такие же музыкальные, как и на руках. «Где-то я читал, что архитектура свода человеческой ступни совершеннее всех когда-либо построенных арок и куполов. А сколько этих уникальных, кем-то идеально просчитанных творений я как-то видел сложенными поленницей в грузовике — поленница из человеческих ног, из мёртвых тел — ну вот, опять. Опять всё вот это. Пошло оно к чёрту».
Те цифры из сна, номер, вытатуированный на тонком девичьем запястье. Этот номер Штернберг вспомнил бы и на смертном одре. Одиннадцать. Ноль восемь. Семьдесят семь. Цифры уродливые, кривые, последняя семёрка заваливается набок. Ножом делаются надрезы на коже, и вводится краска: это очень больно, и рука потом опухает. Так она рассказывала — а ему было больно слушать.
Доброму коменданту. Доброму коменданту доктору Штернбергу. Ведь, если вдуматься, чем стала для него эта «экспериментальная школа «Цет»»? Не столько базой для подготовки экстрасенсов, завербованных среди заключённых, не столько фабрикой кадров — сколько личным маленьким концлагерем. Его «идеальным» концлагерем с «гуманными» законами, где люди не мрут от голода и непосильной работы, а учатся полезному делу. А ещё, как и во всяком концлагере, там проводились эксперименты. В данном случае, эксперименты над сознанием. Образец первый: русская девушка Дана Заленская, в начале курса обучения бросилась с ножом на эсэсовца, в конце курса — едва не отдалась тому же самому эсэсовцу.
И ведь ничто поначалу не предвещало столь удачный исход его первого опыта ментальной корректировки. Преподаватели считали эту курсантку безнадёжной. Дана была в шаге от того, чтобы вернуться за колючую проволоку. Бывшие лагерники очень дорожили своими местами в школе «Цет», где уставом запрещались издевательства и побои, — все, кроме этого угрюмого существа. Она не прикладывала ни малейших усилий к тому, чтобы её заметили и выделили. Казалось, наоборот, она хотела исчезнуть, стать невидимой: всегда в самой гуще толпы, словно зверь в чаще (негласное правило концлагеря — никогда не держаться с краю), всегда на предпоследних рядах в комнате для занятий (не на самых последних, чтобы избежать внимания рыскающего взглядом по курсантским головам преподавателя или инструктора). Любые обращённые к ней слова тонули в злом, напряжённом, опасливом молчании. Её узкие, почти ребячьи плечи непроизвольно сжимались, едва к ней подходил человек в эсэсовском мундире. Голова опущена, порою — глухой, непроницаемый взгляд из-под розоватых век; в глазах застыла холодная ненависть. Какие ещё чувства и мысли таились в недоступной для телепатии глубине её сознания, Штернберг не сумел прочесть даже тогда, когда попытался взломать этот тайник. Тем удивительнее, что опыт в конце концов удался. Но до чего же долго Дана сопротивлялась внесённым установкам — быть может, то, что в конце концов случилось холодным мартовским вечером, было последним отчаянным рывком на свободу из тех тенёт, что с каждым днём всё больше опутывали её сознание? И не потому ли она решилась на побег из школы, почти неосуществимый и совершенно безнадёжный?