Но в XX веке мечта о первоистоках стала тускнеть и шаг за шагом отступать за горизонт. «Третье поколение», о котором упоминал Бреаль, постепенно занимало командные высоты в науке и все в большей мере утверждало свои взгляды, продиктованные требованием более строгой научности. У представителей этого поколения отказ от рассмотрения проблемы истоков диктовался уже не конъюнктурными обстоятельствами, а принципиальными соображениями. В 1913 году ученик Гастона Париса Жозеф Бедье впервые публично выразил сомнения в состоятельности текстологических реконструкций, осуществлявшихся Парисом; в 1928‐м он развернуто продемонстрировал уязвимость методов реконструкции, применявшихся французскими филологами-медиевистами (см. [Bédier 1970]). Вместо погони за химерой первоисточника отныне предлагалось довольствоваться каким-нибудь одним из несовершенных, зато вполне реальных вариантов текста – см. об этом [Cerquiglini 1989, 94–101]. Антуан Мейе в 1923 году, говоря о Ренане как лингвисте, подчеркнул всю несостоятельность ренановской установки на поиск первоначального состояния языков. Сегодняшняя лингвистика, сказал Мейе, рассматривает любое состояние языка просто как переходный момент между двумя состояниями – предшествующим и последующим [Meillet 1936c, 170]: таким образом, о познании изначальных языков предлагалось окончательно забыть. Наконец, в 1941–1942 годах Марк Блок посвятил целый раздел своей «Апологии истории» развенчанию «идола истоков», господствующего над мышлением многих историков. Отказ от поиска истоков означал для историко-филологических наук огромный выигрыш в основательности – но и немалый проигрыш в привлекательности. Историко-филологические науки лишались того романтического измерения, которое было привычным по умолчанию. (Вспомним слова Бреаля о «науке, лишившейся венца».)
Утрату романтической утопии пытались компенсировать другой утопией – позитивистской. В отличие от утопии первоистоков, эта утопия была всецело обращена в будущее, это была утопия научного прогресса. Научному и социальному прогрессу должно было служить точное знание, в том числе знание историческое. Но постепенно становилось все менее очевидно, какому, собственно, социальному прогрессу служит вся махина позитивного исторического знания. В 1939 году (дата говорит сама за себя) Анри-Ирене Марру опубликовал меланхоличную статью «Печаль историка». Марру многократно вспоминал в ней Ренана, ссылался на «Будущее науки» и, в частности, цитировал то самое пророчество Ренана, которое приведено нами в начале этого эпилога: пророчество о неизбежном кризисе историко-филологических наук. Лейтмотивом статьи Марру служил 18‐й стих из 26‐й главы Книги пророка Исаии: «Были [мы] беременны, мучились, – и рождали как бы ветер, спасения не доставили земле». Историко-филологическое знание должно было искать себе другие сверхзадачи и другие парадигмы. Рецепт Марру, коротко говоря, сводился к следующим пунктам: 1) отказаться от наивной веры в «объективность» исторической науки; 2) в полном объеме усвоить «критику исторического разума», предпринятую в Германии Дильтеем и его последователями; 3) поставить целью исторического познания не преображение и не спасение человека и человечества, а понимание человека человеком.
В момент своего появления статья Марру не получила особенно широкого резонанса. В послевоенной же Франции прогрессистская утопия исторической науки обрела новое дыхание – благодаря тому, что она переместилась из старых институциональных рамок в новые. Из дисциплинарной констелляции историко-филологических наук эта утопия социального прогресса перетекла в констелляцию наук социальных – констелляцию, существовавшую под эгидой «Анналов» и Шестого отделения ПШВИ. Потребовалось еще полвека, чтобы дух утопии стал покидать и эту дисциплинарную констелляцию. Мелким, но ярким симптомом этого нового кризиса прогрессистской утопии стала републикация все той же статьи Марру, осуществленная в 1995 году профессиональным журналом французских историков-«двадцативечников» «Vingtième sièсle» [Marrou 1995]. Републикация, конечно же, означала признание актуальности текста.