«Самая заметная (saillante) работа на выставке — это „Парижская улица“. <…> Есть талант, есть много таланта в этом полотне, которому странность (bizarrerie) иных деталей и резкость в точном воспроизведении реальности вовсе не мешают с честью соседствовать с картинами, признанными жюри Елисейских Полей[202]
. <…> Преувеличенность деталей, огромность аксессуаров, мазки, свет, сам талант художника сконцентрированы на второстепенных вещах»[203]. Это, пожалуй, одно из самых точных и смелых наблюдений, опубликованных при жизни Кайботта, принадлежит блестящему литератору Эдмону Лепелетье, увидевшему в художнике связь с пластическими кодами грядущего, столь очевидную ныне. Угрюмое и изысканное красноречие деталей и в самом деле поражает, пейзаж наполнен предельно выразительными и в то же время скупыми «иероглифами» — обозначениями людей и предметов; странным образом в них воплощается напряженная внутренняя жизнь внешне замкнутых персонажей.Художник и его герои смотрят на новую реальность, что называется, с открытым забралом, принимая ее как величественную данность, с тревожным и задумчивым восхищением. «Мост Европы» (1876, Женева, Музей Пети-Пале), возможно, первое столь значительное и масштабное поэтическое изображение этих «жюль-верновских» жестких и по-новому великолепных сплетений железных конструкций (ныне мост обрамляют низкие перила и простые металлические сетки), среди которых парижане поневоле ощущают новые ритмы и новую среду обитания. До Эйфелевой башни еще далеко, но эти угловатые балки, грозные в странной своей красе, уже говорят о новой, познанной и оцененной художеством эстетике. Здесь Кайботт оказывается первооткрывателем: то, что у Мане и Моне — лишь угадываемая аура, у него — пластическая истина в последней инстанции.
Кайботт был еще младенцем, когда открылась Всемирная выставка 1851 года, центром которой стал знаменитый Хрустальный дворец. Но альбом фотографий, посвященный этому сооружению, был широко известен, и можно предположить, что знал его и Кайботт: отдаленное эхо воспроизведенных в альбоме снимков мерещится в его изображениях.
Прогуливающаяся пара, почти копирующая пару из предыдущего пейзажа (даже изящно прорисованный просвет между фигурами в обоих полотнах практически один и тот же), бегущая навстречу рыжая собака, человек в рабочей блузе и каскетке, разглядывающий, облокотясь на перила, рельсы и вагоны внизу… В этом тоже большом, почти два метра в длину, полотне — дразнящая видимость жанровой сценки, тревожащая воображение мистификация. Но в картине таятся значительность и странность, выходящие за пределы жанра или урбанистического пейзажа. Жесткая непреклонность перспективной структуры четко маркирует точкой схода центральную группу, линии образуют все тот же «планетарный» ритм, крошечные экипажи и фигурки в глубине подчеркивают огромность моста, будто он перекинут в иную, теперь уже оттесняемую в прошлое эпоху фиакров, красных галифе (в глубине видна фигурка военного). Правда, и персонажи первого плана одеты вполне по моде XIX столетия, но, как и герои «Железной дороги» Мане, они вписаны в мир иных ритмов и иной эстетики, синтезируя образ другого Парижа. Неизвестно, какая картина создана раньше. Тем не менее можно вообразить, что пара продолжает прогулку: пройдя улицей Санкт-Петербург, она пересекает мост Европы, направляясь к Римской улице. Правда, первая картина кажется написанной в зимнее время, когда в Париже так часты холодные дожди, на второй — дама несет зонтик от солнца.