И вот я уже стучался к неаполитанцу. Войдя к нему, я принялся раскладывать все необходимое для окуривания его в целях борьбы с болезненными миазмами, как вдруг заметил, что и он не притронулся к еде. Поинтересовался его самочувствием, но он оставил мой вопрос без ответа и, в свою очередь, спросил, знаю ли я, откуда он родом.
– Да, сударь, – в замешательстве ответил я. – Из Неаполитанского королевства.
– А бывал ли ты там?
– Увы, нет. Я отродясь нигде не бывал.
– Так знай же, никогда и никого Небо не одаривало так щедро в любое время года, как этот благословенный край, – начал он приподнятым тоном. – А вместе с ним и дюжину провинций королевства. Любезная сердцу столица с видом на величавое море, в окружении пологих холмов и бархатных долов, основанная сиреной по имени Парфенона[134]
, пользуется в несметных количествах дарами Поджо Реале: чистейшими источниками, фруктами, травами, достигающими в этих краях невиданной высоты. Чего стоит один знаменитый укроп! На морском берегу Киайа, на холмах Позиллипо собирают урожай цветной капусты, зеленого горошка, испанских артишоков, редиса, салата и сладчайшие в мире плоды. Не думаю, что где-либо еще в мире существуют столь плодородные и милые глазу места, обладающие таким очарованием, как высокие берега Мерджеллины, чей покой нарушается лишь легким и приятным ветерком, по праву заслуживающие того, чтобы именно здесь упокоились бессмертные останки великого Марона[135] и несравненного Саннадзаро[136].«Вовсе не столь уж опрометчиво заявил Стилоне о себе как о поэте», – невольно подумалось мне. Его вдохновенный голос продолжал доноситься и из-под простыни, которую я накинул ему на голову:
– А дальше раскинулся древний Поцуоли, прямо-таки ломяшийся от спаржи, артишоков, гороха и тыквы, причем, заметь, не только в теплое время года. Лишь минул февраль, глядь, а уже в марте, на удивление людей, новый сок из недозрелого винограда. А там и фрукты Прочиды, и белые и красные розы, и прекрасное вино и фазаны Искии, и чудесные телочки и нежнейшие перепела Капри, и свинина Сорренто, и дичь Вико, и сладкий лук-порей Кастелламаре, и кефаль Торре дель Греко, и краснобородка Гранатьелло, и виноградники лакримы[137]
на Монте ди Сомма, прежде носившего имя Везувий, и дыни и паштеты Орты, и вино Вернотико в Ноле, и мягчайшая нуга Аверсы, и дыни Кардито, и ягнята Арьенцо, и свежекопченый сыр Асерры, и артишоки Джулиано, и морские миноги Капуи, и оливки Гаэты, и бобы Венафро, и форель, вино, растительное масло и дичь Соры…И тут до меня дошло.
– Сударь, не желаете ли вы сказать, что ваш желудок не принимает моей стряпни?
Он встал и в замешательстве взглянул на меня.
– Э-э-э, что и говорить, здесь одни супы да похлебки. Но не в этом дело. – Он с трудом подыскивал слова. – Словом, у тебя просто мания какая-то посыпать свою бурду корицей. В конце концов, она доконает нас скорее, чем чума. – И тут на него ни с того ни с сего напал смех.
Я расстроился, почувствовал себя униженным и попросил его выражать свои чувства не так громко, чтобы другие постояльцы не услышали. Но было уже поздно. Бреноцци за стеной успел уловить суть протеста Стилоне и вскоре раздался его исступленный хохот, который перекинулся на отца Робледу, шедшего по коридору. Стилоне Приазо, в свою очередь, также выглянул в коридор, желая принять участие во всеобщем веселье. Напрасно уговаривал я его не делать этого. На меня со всех сторон обрушился град издевок и насмешек над якобы отвратительным вкусом моих блюд, которые, видите ли, были бы вообще несъедобны без музыкального сопровождения Девизе. Отец Робледа – и тот с большим с трудом подавил свой смех.
Как следовало из слов неаполитанца, они потому только умалчивали до сих пор правду, что Кристофано известил их о том, что Пеллегрино очухался, и они надеялись, что вскоре он вернется к своим обязанностям, а кроме того, у них были дела и поважнее. Однако недавнее увеличение доз корицы сделало положение невыносимым. Увидя мое оскорбленное и униженное лицо, Приазо замолчал. Другие ретировались в свои комнаты. Неаполитанец положил мне руку на плечо:
– Ну-ну, мой мальчик, не принимай так близко к сердцу, карантин не придает манерам изысканности.
Я попросил у него прощения за то, что измучил его корицей, подхватил котомку и был таков. Я был поистине несчастен, но положил себе не показывать этого.
Дальше мой путь лежал к Девизе, но дойдя до его двери, я заколебался.
Из-за двери доносились нестройные звуки гитары: он настраивал инструмент. После чего приступил к плясовой, похожей на вилланель, а затем и к тому, что сегодня, не боясь ошибиться, я бы назвал гавотом.
Я постоял-постоял, да и постучался к Помпео Дульчибени: если он не против, чтобы его растерли и умастили, можно будет еще какое-то время наслаждаться игрой Девизе.
Дульчибени согласился впустить меня. Как всегда, когда он со мной разговаривал, выражение его лица было суровым и утомленным, голос тихим, но твердым, а взгляд проникающим в самое нутро.
– Сделай одолжение, любезный. Клади сюда свою ношу.