Подметил я перемены и в нем: отныне мы были друг другу чужими, и он сознавал это не меньше моего. Теперь, когда Дульчибени был прикован к постели и мы расстроили его планы, аббату не с кем было сражаться, некому устраивать засады с целью выведать что-либо, исчезла необходимость предпринимать все новые действия. Он не пытался оправдаться в моих глазах, разъяснить свои поступки, как делал раньше, когда я начинал упрямиться или бывал чем-то недоволен. В последние дни он ушел в себя – замкнулся в молчаливом замешательстве, которое способно породить одно лишь чувство вины.
Только раз поутру, когда я хлопотал на кухне, он резко взял меня за локоть, а потом заключил мои руки в свои:
– Поедем со мной в Париж. Мой дом велик, я способен оплатить тебе лучших учителей. Станешь мне родным сыном, – серьезно, с ноткой горечи предложил он.
Я почувствовал, что в руке у меня что-то есть, взглянул и обомлел: это были три
Я подумал-подумал и ответил:
– Ах, так вы желаете, чтобы я стал вашим сыном?
После чего расхохотался прямо в лицо кастрату, у которого не могло быть детей, разжал кулак и выронил жемчужины на пол.
Могильным камнем легла на наши отношения эта маленькая и в общем-то напрасная месть: вместе с тремя жемчужинами отлетели прочь наше доверие, привязанность, словом, то, что связывало нас в пережитые вместе несколько дней и ночей. Все было кончено.
Кончено, но не выяснено до конца. Чего-то все же не хватало в воссозданной нами по крупицам картине: отчего Дульчибени питал такую жестокую ненависть к семейству Одескальки, и в частности к папе Иннокентию XI? Одна причина была налицо: похищение и исчезновение его дочери. Но, как правильно заметил Атто, это была не единственная причина.
Когда два дня спустя после событий, развернувшихся в Колизее, я ломал себе голову над тем, что вынудило Дульчибени пойти на столь отчаянный шаг, меня посетило озарение, яркое, неожиданное, из рода тех, что редко порождает наше сознание (в тот момент, когда я пишу эти строки, я могу утверждать это со знанием дела).
Я на все лады прокручивал в голове то, что высказал Мелани Дульчибени, взобравшись вслед за ним на Колизей. Его двенадцатилетняя дочь, рабыня Одескальки, была похищена и увезена в Голландию Хьюгенсом и Франческо Ферони, торговцами живым товаром.
Где теперь могла находиться дочь Дульчибени? В Голландии, в услужении правой руки Ферони – или в какой другой стране, куда ее сплавили, когда ею вдоволь наигрались? А ведь мне приходилось слышать, что самым красивым рабыням рано или поздно удавалось обрести свободу благодаря торговле своим телом, которая процветала в тех краях, отвоеванных человеком у моря.
Как она могла выглядеть? Если она все еще была жива, ей должно быть около девятнадцати лет. Наверняка мать-турчанка наградила ее темным цветом кожи. Представить себе ее лицо было, конечно, делом несбыточным, поскольку я не знал, какова была наружность ее матери. Но можно было предположить, что с ней плохо обращались, держали взаперти, били… Ее тело не могло не иметь следов побоев или шрамов…
– Как ты догадался? – только и спросила меня Клоридия.
– По твоим запястьям. По шрамам, которые видны на них. А кроме того, подсказкой мне послужили и Голландия, и итальянские купцы, которых ты люто ненавидишь, и Ферони, и кофе, которое напоминает тебе о матушке, и твои бесконечные вопросы о Дульчибени, и твой возраст, и кожа, и Аркана Суда, и возмещение за понесенный ущерб, о котором ты мне говорила. И наконец по приступам чиха аббата Мелани, чей нос весьма тонко отзывается на голландское полотно, из которого сшито твое платье и платье твоего отца.
Клоридия не удовольствовалась таким простым объяснением, и мне пришлось в подтверждение своего интуитивного прозрения пересказать ей добрую половину наших с аббатом приключений. Сперва она отказывалась верить, и это при том, что я намеренно опустил многое из случившегося, по той причине, что мне и самому это теперь казалось вымыслом.
Что и говорить, убедить ее в том, что ее отец разработал план покушения на жизнь папы, было нелегко, и удалось это лишь по прошествии времени.
Как бы то ни было, после долгих и терпеливых объяснений она наконец приняла на веру большую часть фактов. Поскольку с ее стороны последовало множество вопросов, беседа длилась чуть ли не ночь напролет, иногда прерываемая небольшими перерывами, в которые мы отдыхали и которые я использовал для того, чтобы, в свою очередь, выяснить то, чего мне не хватало для полноты картины.
– И что же он так-таки ни о чем не догадался? – спросил я наконец.
– Нет, я в этом уверена.
– Ты ему скажешь?