Олесов глотал воздух, подыскивая подходящие слова. Его самого убедили, что так будет лучше, и он дал себя убедить, потому что смерть инженера Голь испугала его. Но никакой уверенности у него не было, а происходящее ему смутно не нравилось.
— Разрешите, я объясню, — раздался голос Цильштейна.
Арон неторопливо поднялся и невольно взглянул на Катенина. Два дня они вместе изучали положение дел на станции, причины аварии и последующий удачный опыт с получением технологического газа. Два дня они поглядывали друг на друга все более вопросительно. Иногда Катенин оживлялся — вот это нужно делать иначе, вот тут я бы добился того-то… Арон понимал, что Всеволоду не хочется идти в заместители одного из молодых, что его увлекает размах предстоящих работ и он надеется внести что-то свое, новое, — есть же у него и знания, и опыт! Но бесспорно и то, что здешние парни — молодцы, и отстранить их от родного дела — несправедливо.
Готовясь выступать, Арон сам себе внушал, что организационное решение — дело Олесова и Клинского, а дело ученых — сформулировать научно-техническую сторону вопроса. Но чем больше он слушал выступающих, тем яснее понимал, что никого тут не волнует научно-техническая сторона, все упирается в организационный вопрос: кому вести дальше вот это перспективное дело.
— Мне кажется, происходит не очень красивая игра, — сказал Арон и от возбуждения помолодел, стал прежним стремительным Ароном. — Под разговоры об аварии кое-кто пытается отобрать станцию у тех, кто ее сотворил. Отодвинуть авторов в тень. Я против. Я никогда не замараю свое имя участием в подобной сделке. Я за то, чтобы сказать честно: их метод оказался верным, а наши возражения — неверными.
Несколько часов спустя они снова сидели вдвоем в купе международного вагона. Настольная лампа озаряла оранжевым светом помолодевшее лицо Арона и угрюмое, поскучневшее лицо Катенина. Выпили чаю. Выпили вина. Беседа никак не налаживалась. Арону не хотелось объясняться по поводу того, что он помог провалить подстроенное решение, — получилось бы, что он в чем-то виноват, а чувствовал он себя правым и счастливым оттого, что ради дружбы ничем не поступился. Да и разве друг выиграет, воспользовавшись чужой подлостью?
А Катенин снова и снова переживал сегодняшнее заседание, особенно три момента его: момент, когда выяснилось, что Светов повторил опасный опыт, и Арон пожал его руку; появление профессора Троицкого; речь Арона. Теперь Катенин отдал себе отчет в том, что давно чувствовал, — молодые победили, ему остается помогать им — или отойти. Но раз так, это он должен был встать и пожать руку Светова — он сам! Автор другого, провалившегося метода. Старым инженер, проживший жизнь честно и чистоплотно.
— Выпьем еще по рюмочке? — спросил Арон.
— Выпьем.
— Ты что… сердишься?
— Нет, почему же.
Нужно было ответить прямо, как есть. Высказать все, что мучает. Это же Арон. Старый друг. Глупо, но сегодня между ними пролегла трещинка. Зряшная трещинка. Высказать все — и ее не станет. Я же сержусь только на самого себя…
Пауза затянулась. Арон пристально взглянул на сгорбившегося, угрюмого человека, сидевшего напротив него, и недоброжелательно поморщился:
— Ну что ж. Буду устраиваться спать.
— Пожалуй, пора.
Арон подтянулся на руках и тяжело перекинул полное тело на верхний диван. Перевел дух, преодолевая одышку. Повозился, устраиваясь, — и потушил верхнюю лампочку.
10
Игорь впервые летел на самолете. Это была всего лишь «уточка», самолетик почтовой, или, как его окрестили на стройке, «подвязанной», авиации: злые языки уверяли, что крылья подвязаны бечевками. «Уточка» доставляла на строительство почту, дефицитные детали и разных начальников — тех, кто решался вверить жизнь старенькому самолету и молодому летчику. Сам Луганов летал и в областной центр, и на узловую станцию, если там скапливались грузы, но своим работникам разрешал полеты редко — скупился. Игорь впервые получил эту привилегию и упивался ею.
Открытая кабина была загружена приборами, так что Игорь торчал наверху подобно радиомачте и принимал грудью удары ветра. Пальцы судорожно впивались в борта, особенно при крутых виражах, а летчик, знаменитый на Светлострое двадцатилетний Васька, любил крутые виражи, бреющий полет и всякие фокусы, подтверждающие его мастерство и бесстрашие. Он боготворил Чкалова и Молокова, сокрушался, что не поспел ни к спасению челюскинцев, ни к полетам на Северный полюс, ни в Испанию. Летать с Васькой было опасно — и доставляло наслаждение еще более острое, чем моторная лодка.