— A-а, Павлуша! Видишь, как скрутило меня, — заговорил он не своим, жидким голоском. — И винить некого. Ты Любушку видал? Я полное показание написал, печатью припечатали. Она повезла в Москву. Говорила тебе?
— Говорила. Спасибо вам, Кузьма Иванович.
— Это за что же? Что свою вину на вас не перекинул? — Он зорко глянул на Пальку и заторопился высказать все, что надумал. — Тягают вас? Так вот. Не выгораживай. Благородство не разводи, понял? Я виноват. Я! Начальник шахты приказывал размежевку не нарушать, и Липатов просил… Моя вина! Единственный виновник — я!
Он говорил возбужденно, даже радостно — и Палька вдруг понял, что он уже чувствует близкий свой конец, а потому берет всю вину на себя и рад этому простому выходу.
— Ведь в шахте что самое главное? — продолжал он. — Не горячиться! Не забывать, где ты и где она. Это мне, еще мальчишке… еще Харлампий учил меня: «Не забывай об ей, и она тебя не обидит». А я забыл. Вот она и наказала.
Палька все время помнил: пять минут, и не давайте ему говорить… Но как не дать? И что скажешь?
— Простился я с Любушкой, не увижу больше, — пробормотал Кузьма Иванович, прикрывая замутившиеся глаза. — А Вова ходит… И Катенька… Ты ее не помнишь, Катеньку. Славная такая девочка. Все дети у нас русые, а она темненькая… А главное — Ксюша! Не привыкла она… без меня. Пусть Леля с ней. Леля… Она сумеет.
Бредит? Или все уже путается в его голове? Давясь слезами, Палька сжал горячую сухую руку с темными пульсирующими венами.
— Не мучьте себя, Кузьма Иванович. Доктор говорит — поправитесь вы, еще молодцом будете.
— Даже молодцом? — усмехнулся Кузьма Иванович и, приоткрыв один глаз, оглядел Пальку. — Ну что ж. Раз доктор сказал… Ты это брось! — вдруг недовольно прикрикнул он. — Брось! И слушай, что я скажу.
Глаз снова закрылся.
Кузьма Иванович продолжал шевелить губами, — может, думал, что говорит вслух? Палька склонил голову к самым его губам, но ничего не услышал, кроме рвущегося вместе с дыханием хрипа воспаленных, забитых угольной пылью легких.
— Не отступайте! — резко сказал Кузьма Иванович и открыл снова заблестевшие глаза. — Не отступай, слышишь? Святое дело у вас в руках… для людей… Святое! Не отступайте! Я все написал… И печатью припечатали… Должно оказать…
— Вы все еще здесь! — Рядом возникла фигура в белом халате. — Вам же сказали: не больше пяти минут.
— Уже все. — Кузьма Иванович чуть приподнял для пожатия бессильную руку. — Иди, сынок, Ксюшу… Ксюшу не забывай.
Из больницы Палька послушно отправился к Кузьминишне. В трамвае было нестерпимо — что-то подкатывало к горлу и душило, душило. Он выскочил на первой остановке и пошел пешком. И заметил, какая уже глубокая, безрадостная осень — на черных мокрых сучьях болтаются одинокие потускневшие листки, на земле — сплошная масса пожухлых, затоптанных листьев, не шуршащих, а чавкающих под ногой. Бурые пустыри. В облетевшем парке — пусто. И даже здесь, на воле, что-то душит и давит… A-а, это сырость пригибает к земле лисий хвост азота. Гадость какая! Надо найти способ избавления от этого лисьего хвоста… Найти способ? Тут и со своими хворобами не нашел способа управиться. Насосы. Зарплата. И еще в 9.00 — Туков…
Мост. Обелиск.
Где-то там, в черной глуби земли, зарыт Кирилл Светов. Отец…
Палька совсем не помнил отца. Катерина немного помнила, хотя ее детские воспоминания давно смешались с тем, что ей потом рассказывали об отце, а помнили его многие: Кирилл Светов жил на виду, на людях. Палька с малых лет знал, что у всех мальчишек отцы как отцы, а у него — герой, похоронен под обелиском, и гордился этим. А вот сейчас впервые хватила за сердце тоска по живому, незнакомому… Какой он был? Говорят, большой, всегда веселый, озорной, шумный… А вот что он думал один на один с самим собой? Чем он жил? Чего хотел? Тогда пели: «…и, как один, умрем в борьбе за это!» Он хотел, чтобы весь земной шар принадлежал тем, кто трудится. И умер за это. Я тоже мог бы. В бою. Ну а так, в жизни, — будь он на моем месте, что бы он сказал сегодня Кузьмичу? Промолчал бы, как я, или закричал бы: врешь, не клепай на себя! И тем разъяренным женщинам на больничной лестнице — что бы он сказал в ответ? Нашел бы он какие-то верные, доходчивые слова? И с Туковым… Как он говорил бы завтра с Туковым? Может, схватил бы его за грудки и тряханул как следует — не темни, гад, сам ведь не веришь, а накручиваешь!..
Ну и я скажу Тукову это самое. Не темни!..
А вот Кузьминишне… Что я скажу сейчас Кузьминишне?
Он ничего не сказал. Не нужно было ничего говорить.
Кузьминишна сидела за столом и с ложки кормила младшего внука. Матвейка баловался и уворачивался от ложки. Рядом Светланка, как старшая и рассудительная внучка, сама уписывала за обе щеки такую же кашу. В открытую дверь видна Лелька — стоит у стола в бывшей Любиной комнате и гладит белье, а белья возле нее — груда. Наверно, опять берется по вечерам стирать и гладить чужим людям. С тех пор как у нее родился Матвейка, она хватается за любой заработок. А теперь, когда заболел Кузьма Иванович, особенно.