Работа под началом Игоря рисовалась Никите чем-то вроде прогулки: приятели ведь! Но, став начальником группы, Игорь сразу изменился: отдавал распоряжения голосом, не допускающим возражений, придирчиво проверял работу, отчитывал за промахи. Правда, сам он работал больше всех и не корчил из себя начальство; когда грузили на тракторный прицеп буровую вышку, подставлял плечо там, где всего тяжелее. По вечерам, у костра, он пел песни и дурачился со всеми, но, если он говорил: «Хватит, товарищи, пора спать!» — все подчинялись. Однажды парни сбегали за шесть километров в село и принесли две бутылки водки. Игорь встряхнул одну бутылку и сильным ударом под дно вышиб пробку, потом сделал то же со второй бутылкой, потом взял обе за горлышко, перевернул их и вылил водку.
— Деньги могу вернуть, если вам жалко, а в экспедиции пьянки не будет!
И никто не рискнул возражать: его требовательность нравилась.
Только Соня возненавидела нового руководителя. Игорь беспощадно гонял ее от одной вышки до другой: хочешь быть изыскателем — так работай, не хочешь — скатертью дорога, выходи замуж за счетовода и сиди дома! Соня глотала слезы — почему за счетовода? Нанимаясь в экспедицию, она представляла себе, что мужественные скитальцы все разом влюбятся в нее. А тут грубияны, никто не ухаживает, да еще нахваливают разгульную Лельку за то, что та не побоялась ночью протопать семнадцать километров!
Никита не знал, что Лелька должна приехать, и от нечего делать попытался ухаживать за Соней, но Соня жеманничала, ему стало противно.
Повалившись на брезент прямо под открытым небом, Никита закидывал руки за голову, смотрел на звезды и думал о том, что в этих скитаниях есть толк и удовольствие; пожалуй, тут стоит закрепиться. Потом вспоминал Лельку и ревновал ко всем парням, какие только есть в центральном лагере, — с кем она там хороводится, кого предпочла настолько, что грубо оттолкнула его, Никиту?
Был знойный полдень — в небе ни облачка, над степью марево, в сапогах печет ноги, а скинешь сапоги, ступать больно: так колется стерня. Все утро устанавливали на новом месте вышку, намаялись. Никита не захотел полдничать, жадно выпил ковш холодной воды, разыскал кусочек тени под кустами и лег, раскинув руки. Заснул он мгновенно и проснулся оттого, что кто-то щекотал ему нос травинкой.
Перед ним стояла Лелька в алой кофточке без рукавов и в серых бумажных брючках, заправленных в сапоги.
— Вставай и танцуй, лежебока! Тебе письмо.
Письмо — из дому, больше получать неоткуда. Лелька была гораздо интересней родительского письма.
— Откуда ты взялась?
— С неба упала!
— На чертовом помеле прилетела, что ли? Оно тебе в самый раз.
Лелька уселась рядом с ним и дернула его за чуб.
— Вставай и танцуй, а то не дам письма.
— Дашь!
— Не дам!
— Сам возьму!
Он схватил ее за плечи и так крепко стиснул, что она вскрикнула. Руки ее он предусмотрительно зажал, чтобы не дралась. Но Лелька и не собиралась драться, исподлобья глядела на него — и как-то необычно, непонятно. Он изловчился и поцеловал ее в губы. Она затихла, глаза прикрыла… но через минуту изо всех сил толкнула его: «Ты опять!..» Однако не ушла.
Смущенный, он осторожно вынул из ее несопротивляющихся пальцев письмо, надорвал конверт. Почерк удивил его.
— От батьки, — пробормотал он и перевернул листок, рассчитывая увидеть знакомые материнские каракульки, набегающие друг на друга, но на обороте ничего не было. Отец писал редко и только тогда, когда считал нужным отругать сына. За что же на этот раз?
Лелька склонила голову к его плечу и начала читать вместе с ним. Он воспользовался этим и обнял ее одной рукой, но рука тут же соскользнула.
«Дорогой Никита, извещаю тебя, что у нас случилось большое несчастье и горе. Вова…»
Они вместе прочитали чудовищное известие, потом перечитали снова и снова… Вовки больше нет! Вовка погиб!
Он долго не мог освоиться с тем, что это правда и от этого ужаса никуда не денешься. Потом он почувствовал, что теплая рука сжала его пальцы. Рядом был человек. Никита привалился к Лельке тяжелой головой, привалился, как к матери, и всхлипнул.
— Поплачь, — шепнула она, — поплачь…
Сразу повзрослев, она тихонько гладила его крутые плечи, смотрела на его поникший чуб, на бессильно упавшие большие, грубые руки. От него пахло табаком, потом и полынью, а может, это степь примешивала ко всему запах полыни. «Плачет, как ребенок. Я не плакала, когда умерла мать, только губы искусала. А он плачет. Не грубый он и не скверный, грубые и скверные так не плачут. Глупый он еще. И балованный…»
Осторожно перебирая волосы Никиты, она широко раскрытыми глазами глядела поверх его головы в дальние дали, каких и в степи не увидишь, глядела и видела свое — новое, трудное, такое трудное, что неизвестно, одолеешь ли.
«Как я с таким?» — сама себя спросила она, изумленно улыбнулась тому, что пришло к ней, и утешающим материнским движением прижала к себе Никиту.
— Горе-то какое! И кто же он был тебе — старший или младший? Ты мне расскажи, расскажи, облегчи себя.
10
На семью Кузьменко упала черная тень горя.