Палька с горечью припомнил партийное собрание, на котором вместе со всеми голосовал за Алферова. Считалось, что Алферов — человек скромный и работящий, к тому же менее занят, чем научные работники, и общаться с людьми ему сподручнее, отдел кадров — не лаборатория. При Липатове Алферов был заместителем, Липатов хвалился, что с ним не пропадешь — все протоколы и ведомости в порядке! Липатова отпускали с сожалением, но тогда никто не задумывался над тем, как много воодушевления и тепла вносил Липатов в жизнь партийной организации, а поэтому никто не ждал, что при Алферове что-либо изменится. У Алферова было два конька — бдительность и дисциплина. Что ж, все признавали — и то, и другое нужно. С ним скучнее? Что правда, то правда! Липатов был требователен, но он говорил: «Давайте сделаем так…» Алферов говорит: «Вы должны сделать то-то…» Все понимали, что должны. А с Липатовым — хотели… Впрочем, и теперь про Алферова говорили: «Он все-таки работящий и скромный…»
— Плевать мне на скромность! — выпалил Палька. — Лучше нахальство, чем бескрылость! И насчет отличия науки — не в том оно! Там — бизнес, а у нас — польза социализму.
Будущие студенты издали с любопытством прислушивались к возбужденному голосу Пальки. Алферов досадливо морщился, он терпеть не мог беспорядка.
— Не стоит горячиться, — сказал он, вставая. — Кончится отпуск, мы включим вашу тему в план — пожалуйста, переворачивайте технику. Прикрепим вам научного руководителя, отпустим средства. А Мордвинов числится за Москвой. Даже формально я не имею права обращаться к Лахтину, поскольку Мордвинов уже не наш, да и тема не утверждена. Вы должны понимать, что дисциплина…
Палька уже не злился — ему стало скучно, до зевоты скучно. Обдумывая, как теперь быть, он рассеянно слушал назидательную речь Алферова.
— …вместо того чтобы оправдать доверие, которое вам оказали, выдвинув вас в аспирантуру… Помните, скоро начнется обмен партийных документов и суждение о каждом коммунисте будет основываться…
К счастью, Алферова позвали в приемную комиссию.
Выбежав из института, Палька заметил, что все еще держит в руке листок с текстом телеграммы, которую некому подписать. Простой росчерк пера мог спасти Сашу, одна подпись — Китаев…
Пальке представилось: в невообразимо прекрасном Академическом Институте седовласый Ученый Секретарь докладывает еще более солидному и седовласому Академику, что вновь зачисленный аспирант Мордвинов не прибыл в срок и поэтому… Но тут Академику подают телеграмму — «аспирант Мордвинов выполняет чрезвычайно важную государственную задачу…». «Надо уважить просьбу профессора Китаева», — говорит Академик и пишет на телеграмме: «Разрешить»…
Так могло бы быть…
Почему могло бы?
Будет!!!
И как мне раньше не пришло в голову! Плевал я на этих сухарей! Пока хватятся, все будет сделано!
Не терзаемый никакими сомнениями, Палька опрометью бросился на телеграф.
Много позднее, вспоминая этот вечер, никто не мог понять, почему так легко, без расспросов, приняли сообщение Пальки. Оттого ли, что всем очень хотелось поверить? Или Палька сумел отвести расспросы, хвастливо заявив: «Все дело в подходе! Надо уметь…»
Как бы там ни было, все шумно обрадовались и с новым жаром взялись за работу. Делали то же, что полчаса назад, — но молотки выстукивали победный марш, проволока послушно выпрямлялась, трубки сразу входили в скважины… Палька дурачился, затевал возню с детьми — и даже Галинка смотрела на него, как на героя.
Пожалуй, серьезнее всех в этот вечер была самая маленькая участница опыта. Она плохо понимала, в чем отказали Саше и не отказали Светову, но она поняла, что начатое дело будет продолжаться благодаря Пальке…
Она ненавидела этого Пальку, хотя он относился к ней добрее всех, придумывал для нее работу и провожал до трамвая, если уже стемнело. Почему? Из-за мамы?.. Мама несколько раз приезжала за нею и сама застревала тут. Старики Кузьменко уважительно говорили с мамой и спрашивали о здоровье «вашего супруга», то есть папы. Не любила маму только сестра Пальки, она дулась и говорила колкости. Почему?
Галинке стыдно было и неудобно, когда приходила мама. Все держались иначе, чем обычно, и мама тоже — голос у нее был не домашний, слишком оживленный, и улыбалась она неестественно — совсем так, как улыбалась иногда перед зеркалом, стараясь не морщить лицо.