Ты не очень-то о себе воображай. Скажи пожалуйста, какая хозяйка нашлась! Помыкает, как… Мне уйти — раз плюнуть.
— Иди.
Молчание длилось долго, так что Пальке показалось: ушел Никита. Но тут раздался ясный голос Лельки:
— Что ж не уходишь?
— Пожалуйста, могу уйти.
— А ноги приросли? Может, подтолкнуть?
И сразу вслед за этим — возня, сдавленный смех.
— Ну чего лезешь? Я ведь ду… дужу? Или дулю?..
Смех, возня, поцелуй.
Голос Никиты стал мирным, жалобным:
— И чего ты привязалась? Сама небось не учишься, отработала семь, забралась на нары и дрыхнешь.
— Вот дурной! Ты же способный, тебе нужно. И пропускать нельзя. Нельзя, Никитушка! Раз пропустишь, два пропустишь…
— Тебя бы директором техникума, навела бы дисциплину!
— И навела бы.
— А я бы знаешь что с таким директором сделал?
Через стенку и то понятно: обнял, целует.
Девчата в бараке запели тягучими голосами:
— Давай подними тот ящик. Осторожно, чертушка!
— Да знаю, не в первый раз. Нашла подсобника!
Жизнь очень проста. И кажется ясной. И люди как люди, с понятными чувствами и желаниями. Я их понимаю, и они — меня. У каждого — свое, и у всех — одно: труд. Для заработка, для места в жизни и еще дли чего-то главного, неизмеримо большего. Ну что такое Лелька? А ведь доброго хочет и Никиту тянет… Значит, есть у нее свое представление о том, как надо жить… И вот эти поющие сейчас девчата, эти землекопы, что волнуются об Испании… Кузьма Иванович говорит: сейчас люди как на дрожжах поднимаются. Эта наша работа, партийная. И моя тоже. Увлечь, объяснить, чтоб осознали… Могу я жить без этого? Не могу, что хочешь со мной делай — не могу!
«Недисциплинированный и морально неустойчивый…» Да ведь не в одной дисциплине дело. Ну, заносит меня иногда, как с этой проклятой подписью… Но ведь никакой другой жизни я не знаю и знать не хочу, весь я тут И все, что делаю, — не для себя же — для партии, для людей! Какая ж моральная устойчивость крепче этой? Мальчишкой, ничего не скажешь, всякое бывало: озорник, двоечник, с Никитой на пару… Что меня перевернуло? Буду честен: не сознательность, а самолюбие, желание доказать другим, что все могу… А потом наука, пятилетка, партия. Сознательность пришла сама собой. Иначе и быть не могло. Куда ж меня теперь оттолкнешь? Это ж как воздух…
Громкий, со вкусом рассказывающий голос Карпенки звучал уже давно, сменив и песню, и любовный шепот за дверью. Голос как-то вдруг дошел до Пальки — и уже не оторваться было:
— Три года шатался неведомо где, истаскался, обтрепался, живот подвело — тут и вспомнил законную жену. Заявляется. А в доме — чистота, подоконник в цветах, на столе камчатная скатерть, а над комодом под стеклом — почетная грамота Матрене Ильинишне. И сама Матрена стоит, словно королева, коса вокруг головы, на жакетке синего шевиота — орден Трудового Красного Знамени. Он смотрит — и будто и не она. И Матрена смотрит — больно хорош муженек стал! А все ж таки муж. Любила ведь, не просто так замуж шла. Сердце-то захолонуло, а виду не кажет и шагу к нему не ступит… Застыл он у двери, мерзость свою чувствует, со слезой зовет: «Мотя!» А она усмехается: «Что ж Мотькой да дурой не зовешь? Или за манатками пришел? Так на чердаке они сложены, лезь, бери, мне не нужно». Тут он на колени: «Мотенька, прости!» А она: «Товарищам своим я Мотенька, а тебе — Матрена Ильинишна. Мало я от тебя горя хватила? Мало тумаков заработала? Все волосы повыдергал, только-только отрастила!» Он руки ее ловит, в грудь себя колотит. «Клянусь, говорит, все по-иному будет, порази меня гром, если пальцем трону!» А она отворачивается, чтоб, значит, радость не показать, руки вырывает. «Зачем же, говорит, на небесные явления надеяться, на электрические разряды? Для них ты величина незаметная. А от меня последний ультиматум: до первого нарушения даю, говорит, тебе два года кандидатского стажу». Как выходцу, значит.
Голоса и смех слились в общий гул. Задребезжала крышка: закипел на печке чайник.
Теперь за стенкой располагались пить чай. Теснились. Что-то опрокинулось: звякнула кружка, вскрикнула девушка. И все начали ворчать насчет жилья: доколе мучиться? Не умеют наши начальнички стукнуть кулаком. Привезли бы сюда Чубака, пусть поглядит!
— Молоды они, боятся, — сказал дядя Алеша. — А чего бояться? На каком кресле ни сидит человек — все равно человек же! А Чубака и совсем бояться нечего. Для них он, конечно, большой начальник, а при мне его в комсомол принимали. На «Третьей-бис». Председатель спрашивает биографию, а Чубачок обиделся даже: «Какая у меня биография, когда батьку белые расстреляли, матка от тифа померла, а я в шахту пошел!»
— Письмо надо писать Чубаку, — сказал девичий голос, — так и так, давайте жилье! И всем подписаться!