Вот когда и вступить бы ему, отцу Иерониму, пережившему трех орденских магистров, вот когда и вступить бы ему в разговор по праву своего старшинства. Небо, де, и есть самый Богом данный кров для истинного монаха-рыцаря. Никакой мирской кров не способен поддержать искру Божию, если она теплится в сердцах.
И уж вручать жезл магистра в обмен на какие бы то ни было земные блага мирскому монарху, к тому же исповедующему иную веру – в том едва ли, брат Литта, святой Иоанн Иерусалимский, чьим именем вы так часто клянетесь, — ах, едва он бы в том вас поддержал!
А Тайну Ордена, величайшую из орденских тайн – ее вы тоже намереваетесь передать вместе с жезлом? Тайну, сохранять кою в неприкосновенности – быть может, важнейшее, что Ордену и осталось в его земной миссии!
Намеревается – похоже на то. Не зря же молодого рыцаря фон Штраубе, оберегаемого Орденом истинного деспозина
На завтра, да, не далее как на завтра назначили вы эту комедию, где намерены выставить нас ряжеными, брат Литта! И говорили вы об этом так, словно воистину действуете
И ты этому не воспротивился, старый слепой брат Иероним! Словно был не только слеп, но и глух. И завтра все твое старшинство будет в том, чтобы вести их за собой, слепому поводырю слепых!
Вот когда он, отец Иероним, был во сне: когда не воспротивился – будто сном ему сковало язык.
А сейчас, хоть и ночь уже, должно быть, подбирается к середине, — это не сон. Разве назовешь это сном – состояние, когда слышишь голоса, коих не различаешь в сутолоке дня? Вот они, эти небесные голоса, — уж не хор ли ангелов? Слушай же, слушай их, слепец!
И вслух отец Иероним отозвался на эти голоса из своей вечной тьмы:
—
[VI] Караульный Исидор Коростылев
, лейб-гвардии Измайловского полка сержант, дворянский сын, 20 лет…Как ни сладок был сей сон, однако при упоминании о карауле мигом выдернулся из него сержант Коростылев. Какие там «часика два», когда он уже в карауле! И, стоя в том карауле, — надо ж! — спит с ружьем на плече! Да где! Перед самым дворцом!.. А все, видать, этот портвейн ее проклятущий португальский! Разморило!..
То, что у них с Мюллершей после портвейну было – оно, может, грех и не столь велик, не он, Коростылев, у ней такой первый, вся их рота, чай, перебывала; а вот уснуть в карауле с ружьем – то и не грех даже, а бесчестие! И всему полку бесчестие! Да тут просто и словами-то не обозначить, что это такое – в карауле уснуть!..
Оно, правда, в нынешние времена кому как выходит. Вон, прошлым годом (о том уже весь Санкт-Петербург знает) уснул тоже один караульный – неизвестно, с портвейну или так, с недосыпу. И надо же – его величество тут как тут: «Сгною! В Сибирь! Под шпицрутены!..»
А караульный-то, не будь дурак, на императора – штыком вперед: «Не подходи!.. Никак покудова не можете в Сибирь, ваше императорское!..» – «Это отчего ж не могу?» – «А оттого, ваше императорское, что, ежель караульный в карауле, никто его никуда не может, покудова не сменили, что по уставу лишь начальнику караула дозволительно… Там дальше – можно и в Сибирь. А покудова – назад! Не подходить!»
И никакой ему, шельме, Сибири, никаких шпицрутенов. «Ничего не скажу, устав и службу знает», — только-то и молвил государь.
Сказывают, после случая того еще и в капралы высочайшим повелением произвели.
Но за того караульного, видать, даже не святые угодники на небесах молились, тут повыше бери. С иных и не за такие дела шкуру заживо спускали. Нет, ангел твой небесный, должно быть, воспомог тебе, Коростылев, уберег от беды, отогнал от тебя злокозненного Морфея.