Двери парадного закрылись за узкой, сутулой спиной, и через некоторое время, минуя бесцельное шатание по узеньким, грязным улицам, Юзеф Шикульский, волей неведомых сил, оказался в аллее городского парка… Утром он решил, что никогда более не вернётся к своей работе. Никогда! Решение это было безвозвратным, и исключало сомнения. Сегодня, впервые за последние восемнадцать лет, рассерженный будильник не стучал своими металлическими молоточками, призывая к утренней молитве. Впервые не был заварен крепкий чёрный кофе, и холодное лезвие бритвы не коснулось мягкого подбородка. Впервые за долгую, тёмную ночь Регент не увидел снов…
…Ах, какие же прекрасные сны рождались в его далёком детстве! Исполненные фантазий, сокровенных желаний, тайн и необъяснимых страхов. Цветные, вкусные, свободные по своей сути от железных ограничений и запретов!.. А ещё в том далёком детстве была мама – маленькая, худая женщина с несчастным, болезненным выражением лица, проводящая бессонные ночи за круглым, обеденным столом, бесконечно проверяя, и проверяя тетради учеников. Довольствуясь крошечным жалованием, принимая с великим смирением женское одиночество, и бегающих по полу крыс, она исправно посещала воскресные мессы, дарящие скорее не радость и облегчение, а немую серую грусть. В рваной, остывшей памяти Юзефа не осталось даже следов от её улыбки и смеха. Видимо потому, что эти явления были крайне редки и малозначительны. Зато он хорошо запомнил тепло её рук на своём колючем затылке, равно как и тепло, ощущаемое маленькой, детской ладонью, по дороге на занятия музыкой, или в костёл… Отчётливым фрагментом далёкой ныне действительности, в архивах памяти застыла ваза на старом комоде.
Дешёвая ваза толстого стекла из крупных граней. А в ней – неуклюжая, тяжёлая ветка облепихового дерева, с острыми зелёными листьями, венчающими ярко-рыжие шарики ягод…
…Тогда всё оборвалось внезапно. Изнемогающая от многодневной горячки женщина совсем напрасно пыталась уговорить опустившего глаза доктора: «Нельзя мне сейчас на тот свет… Сын…». Но ровно в положенный срок Юзеф увидел свою мать в последний раз, в засыпанном скромными полевыми цветами, гробу. Тонкие мёртвые пальцы неестественно удерживали длинную жёлтую свечу, а родное до стона лицо приобрело черты некой угловатости и возмущающего равнодушия. Подталкиваемый в спину родными, и случайными сочувствующими, Юзеф не смог подойти и поцеловать…
На следующий день ему исполнилось шестнадцать…
…Отрешённо вышагивая в тенистых полутонах аллеи, пан Шикульский что-то невнятно бормотал себе под нос, то громко сморкаясь в клетчатый носовой платок, то поглядывая на часы, манерно вскидывая левую руку до уровня глаз. Найдя наконец-то свободную от отдыхающих лавочку, он удовлетворённо присел, приняв телом положение вольное, почти домашнее. Только сейчас, случайно обратив к небу бледное лицо, он заметил проникающие сквозь ветви деревьев солнечные блики, непринуждённо играющие с листопадом. Сердце его внезапно сжалось. Больно застучало в висках: «Ave, Ave Maria…» как же мелок и ничтожен человек, во всех ежедневных мыслях своих, в своих намерениях и действиях! Как же отличается он по существу своему от задуманного и погружённого Господом в плоть изначально! Все эти… Все эти скверно исполняющие свои партии, перевирающие, и выкручивающие ноты прощения на свой манер. Подсознательно несущие желание ублажить небеса, отвлечь их от греховности своей, и скотского страха. Кто они? Кто из них на самом деле был бы готов пролить кровь за Христа? Может быть пани Ядвига, исправно посещающая репетиции хора? Прокуренный голос, яркая помада на губах и порванные под утро чулки… Или пан Войцех, никогда не выпускающий из рук томик Катехизиса? Этот благовидный пожилой мирянин совсем не умеет испытывать чувства стыда, приходя в костёл после двух-трёх опрокинутых рюмок… Или может пан Радмирский – надменный, угрюмый банковский служащий из Старого города? За всю жизнь он не удосужился выучить хотя бы одну молитву! Вечно многозначительно молчит, или, невпопад песнопению, шевелит маленькими узкими губами…
Кажется, Ангелы Господни отвернулись от настоятеля костёла, отца Аркадия, так как не осталось у них терпения поддерживать смирение этого воистину святого человека, проживающего жизнь свою на коленях, в усердных молитвах за паству…
Нет сил, нет сил, смотреть на всё это! Изо дня в день, из года в год, стараться не повысить голос, не сорваться на крик, не высказать своего мнения. Не осуждать в глаза, прилюдно, и отчаянно стараться не стать таким же, как все, не приобрести кривизну в душе своей… Ну почему, почему лоно Святой Церкви заполнено самодовольными и равнодушными, живущими по своим законам, не желающими перемен, не имеющими даже малую потребность к вопрошению внутрь себя? Почему сердце человеческое более волнует грязь под ногами, нежели свет небесный? А мысли вокруг таковы, что воняет от них нестерпимо, и вьются над умами мухи…жирные и довольные!