Августин отказывается от понимания времени как меры движения тел (по Аристотелю), для него время представляет собой проблему не физическую, но психологическую. Главная трудность заключается в том, что в противоположность вечности, характеризующейся неподвижностью, время непрерывно течет, и потому, строго говоря, нет ни прошедшего, ни будущего времени. В самом деле: как можно постигнуть прошлое, которого уже нет, и будущее, еще не существующее? «Разве мы ошибемся, сказав, что время существует только потому, что оно стремится исчезнуть?» (Confes. XI, 14). Августин приходит к заключению, что все модусы времени таятся в настоящем. Он пишет о «настоящем прошедшего», о «настоящем настоящего» и о «настоящем будущего». «Некие три времени эти существуют в нашей душе, и нигде в другом месте я их не вижу: настоящее прошедшего – это память; настоящее настоящего – его непосредственное созерцание; настоящее будущего – его ожидание» (Confes. XI, 20). Следовательно, все три формы времени принадлежат душевному миру, содержатся в индивидуальном сознании.
Впервые в истории мысли в «Исповеди» проблема времени рассматривается как проблема индивидуальной психологии. На протяжении Средневековья многие мыслители рассуждали о времени, но оно представлялось им скорее как некая протяженность (tempus, aevum, aetas, saeculum), противостоящая вечности. Схоласты писали о разновеликих долях времени, таких, как «век», «год», «день», «час», «минута», «секунда», «атом» (последние дробные и мельчайшие моменты времени были, разумеется, не более чем простыми абстрактными величинами, для измерения коих не существовало никаких приспособлений). Время сравнивали с канатом, который то свертывается, то развертывается. Сознавали быстротечность времени и сетовали на его невозвратность. Но на протяжении Средневековья никто после Августина не возвысился до столь же глубокого понимания времени – основы и содержания психической жизни индивида.
Мысль о том, что «время нельзя постичь вне души», высказал уже Плотин, рассуждавший, как уже было упомянуто, о «космической душе». Августин же – подчеркнем это еще раз – говорит об индивидуальном сознании: «…время есть не что иное, как растяжение, но чего? не знаю; может быть, самой души» (Confes. XI, 26). Симптоматичны эти колебания и сомнения – ведь автор «Исповеди» рассматривает здесь не внешний, материальный мир, но внутренний мир индивида с его тайнами, проникнуть в которые в высшей степени трудно, даже если вопрос стоит о собственном сознании. Постижение времени теснейшим образом переплетается с такими субъективными аспектами душевной жизни, как память, ожидания и надежды. «В тебе, душа моя, измеряю я время. <…> Впечатление от проходящего мимо остается в тебе, и его-то, сейчас существующее, я измеряю, а не то, что прошло и его оставило. Вот его я измеряю, измеряя время. Вот где, следовательно, время, или же времени я не измеряю» (Confes. XI, 27).
Августин разделяет призыв неоплатоников «войди в себя». Человек должен освоить внутреннее богатство собственной души. Все побуждения и помыслы души должны быть обращены к Богу, но это постоянное и максимально интенсивное общение с Творцом не снимает с индивида ответственности. «Люби Господа и поступай, как желаешь»: человек, уповающий на Вседержителя и стремящийся к Нему, обладает свободой воли и обязан самостоятельно пролагать свой путь между добром и злом.
Даже те наблюдения Августина, которые, на первый взгляд, могут быть отнесены к поверхностным бытовым явлениям, свидетельствуют, если вдуматься, о его неустанном внимании к внутренней жизни человека. Психологизмом проникнуты рассуждения о нелогичных и иррациональных греховных поступках. Несмотря на свою глубокую любовь к матери, во многом способствовавшей обретению им веры во Христа, Августин не обходит молчанием такой эпизод ее молодости, когда Моника, спускаясь в подвал налить из бочки вина, которое следовало подать к столу, пристрастилась отпивать его, и лишь горький упрек служанки отвратил ее от превращения в пьяницу. Еще ранее он вспоминает ночную кражу груш из чужого сада, в которой он, будучи подростком, участвовал вместе с другими детьми. Груши совершенно не были ему нужны и были им выброшены, причина же этого дурного поступка коренилась, по оценке Августина, в стремлении к безудержному озорству и нежелании отстать от других.