Историки, пытающиеся реконструировать облик средневековой индивидуальности, прежде всего, стоят перед источниковедческой трудностью: в какой мере изучаемые ими памятники, преимущественно нарративные, правдиво запечатлели облик выдающейся личности, о которой они рассказывают? Мы вновь возвращаемся к вопросу о степени «прозрачности» текстов той эпохи, как правило, изобилующих риторическими клише и формулами, которые восходят к общему понятийному фонду. В монографии «Гийом Марешаль, лучший в мире рыцарь» Жорж Дюби[30] стремится представить читателю жизнеописание английского аристократа XII – начала XIII века. Это жизнеописание содержится в длинной поэме, сочиненной неким трувером по имени Жан (ближе он нам не известен) около середины XIII века. Если верить поэту, он входил в окружение Гийома и мог почерпнуть из бесед с ним сведения о его жизни и подвигах. Но это обстоятельство едва ли может служить достаточной гарантией биографической достоверности. Время смерти героя поэмы (1219 г.) отделено от времени ее сочинения несколькими десятилетиями. Но даже не это главное: хотя автор и сообщает немало сведений о жизненных перипетиях Гийома, и не только о его славных деяниях, но и о длительной опале, которой он подвергся при одном из пяти английских королей, сменившихся на престоле на протяжении его долгой жизни, общая установка поэта, по-видимому, резюмируется в прозвище, заслуженном Гийомом, – «лучший в мире рыцарь». Иными словами, в центре внимания этого сочинения – прославление доблестей Гийома, вследствие чего идеализированный образ шевалье оттесняет и скрывает его индивидуальный характер.
К сожалению, критический анализ текста поэмы, который показал бы степень его достоверности, в данном случае мало занимает выдающегося французского медиевиста (в отличие от других его трудов, в которых оценке познавательных возможностей источника уделено гораздо больше внимания). Дюби задает себе и читателю не лишенный риторичности вопрос: не представляет ли собой эта поэма автобиографию либо воспоминания, подобные мемуарам Гвибера Ножанского и Абеляра? Дюби оставляет этот вопрос без ответа, но, как кажется, не исключает подобного сближения светского поэтического варианта биографии рыцаря с исповедью, которая чаще выходила из-под пера монахов XII века, в свою очередь, следовавших по стопам Августина[31]. На мой взгляд, между поэмой о Гийоме Марешале и исповедями Абеляра и Гвибера Ножанского по существу нет ничего общего. Попытки Гвибера и Абеляра поведать о собственной жизни и о своих душевных переживаниях далеко отстоят от воспевания доблестей английского аристократа, внутренний мир которого остается вне поля зрения поэта.
Эта же проблема проникновения в индивидуальность выдающейся личности стояла и перед Ле Гоффом в его обширной монографии «Людовик Святой»[32]. Среди повествовательных и иных памятников XIII века историк выделяет такие, в которых, несмотря на пронизывающую их топику, в той или иной мере просвечивают индивидуальные черты характера и облика его героя. При этом Ле Гофф ясно осознает, насколько индивидуально-личностное перетекает в изученных им нарративных текстах в общее, типическое и сверхиндивидуальное. По существу он реконструирует два образа Людовика Святого – монаха и короля – и показывает, что в этой двойственности отражены противоречия эпохи. В монографии попытки воссоздать портрет святого короля предпринимаются в контексте реконструкции ментальностей, присущих людям XIII века, и такие категории, как время и пространство, святость, право, власть, паломничество и т. п., которые в других работах Ле Гоффа рассматриваются в качестве общих характеристик средневековой цивилизации, здесь получают освещение в плане раскрытия личности Людовика. Оценивая исключительные трудности, препятствующие познанию человеческой индивидуальности, Ле Гофф завершает один из разделов своей монографии вопросом: «Существовал ли Людовик Святой?» Ибо современный исследователь не может не осознавать, что между образом средневекового человека, который он пытается реконструировать, и живым индивидом той эпохи расхождение неизбежно, и измерить его в высшей степени трудно. По мысли Ле Гоффа, Людовик Святой желал быть живым воплощением всей присущей его времени топики, и в этом его стремлении парадоксальным образом выражалась его оригинальность. Эпоха Людовика Святого – время, когда, по выражению Ле Гоффа, основные ценности спускаются с небес на землю. В текстах, содержащих непосредственные свидетельства современников о святом короле, можно обнаружить некоторые реальные черты его личности. Но не менее показательно то, что в позднейших редакциях эти последние все больше вытесняются общими местами (то же самое можно сказать и о соотношении ранних и поздних редакций «Жития Франциска Ассизского»). Типизирующая модель и индивидуальный образ короля причудливо переплетаются в сохранившихся текстах.