Так меня это заинтересовало, что я сразу и спросил рыжего, а, где мол прятались? Только он мне не ответил, потому что вместо с курносой и серым стал смотреть, что же в здоровенном саквояже, который им в добычу достался, интересного. А пулеметчик не подошел, так и лежал, пошевеливая дулом. Это он нам с машинистом так намекал, чтобы тихонько себя вели. Мы и вели.
А те трое, наоборот, шумели. Ну, а кто б не шумел! К Дыбенко-то чуть не полпуда кокаина ехало, несколько дюжин морфина в довоенных мерковских и байеровских ампулках и четыре бутыли нитроглицерина, запеленутые в тряпье и солому. Знал бы, что столько гремучки везем, на руках бы всю дорогу саквояж держал!
Да машинист-то не знал, что за груз, вот и мне не сказал. Мы б потом, может, и полезли б — любопытно ведь, но не сразу же!
Добыче налетчики были рады; они и до того-то были не злые, а стали и вовсе добрые. Машиниста по плечу хлопнули, угостили ломтем хлеба с салом, велели передать Дыбенке, что старые знакомые ему кланяются. Хлеб машинист в карман тужурки сунул, плечами опять пожал и пошел паровик разгонять. А я на паровоз не полез. Помахал машинисту и стал знакомиться с налетчиками. Объяснил про себя, мол, дружен с эсэрами, но человек вольный. Про них-то сразу понятно было: анархисты из самых идейных. Не тех, которые Кропоткина начитались, и не матросни пьянущей, которая рада что со своих броненосцев живой утекла и теперь шараболится во весь клеш, а такие вот люди, которые свободу не узнали и не поняли, а сами они свобода и есть.
Вот сказал про матросню, а матрос-то среди них был один. Подошел к нам, когда паровоз уехал. До того, оказывается, на горушке поодаль с драгункой лежал, и, если не врет, в любое время мог нам с машинистом головы отщелкать.
— Зачем же секрет делать, если мы и так под пулеметом лежим? — это я поинтересовался.
— Видишь, дорогой человек, нас пятеро, — ответил матрос, — и об тот год было пятеро, и хорошо бы, чтобы и на будий год тоже. Много, знаешь кого, чтоб в степи впятером буянили и все живы были? А мы вот живехоньки, потому что друг об друге переживаем, как говорится — страхуем.
И пояснил, что страховка — это, когда в цирке за веревку артиста держат, чтоб не расшибся.
Пулеметчик, как оказалось, не просто так на путях лежал, а на складной дрезине-качалке. Мне, как гостю, первым качать выпало, а остальные пока пассажирами ехали. Кроме курносой: она как с коня не слезала так и не слезла, верхом вперед умелась. Я подумал: кухарить там, самовар ставить. Ошибся.
Кухарить пошел матрос, а курносая, обогнав нас, только разведала: нет ли засады на обезлюдевшем после Шкуро немецком хуторе, от которого не выгорел только каретный сараек. Хороший сарай в удобном месте. Огня снаружи не видно, а изнутри, если надо, полстепи в бинокль разглядеть можно. Там в сарае они и жили вместе с десятком коней. Отменных коней, командирских.
Я люблю истории послушать, а они-то все друг другу по семь раз на круг пересказали за полтора-то года. Вот теперь мне все и выкладывали под мою сливянку, которую один грек в Екатеринослав привез продавать, да мне даром досталась, и дыбенковский кокаин.
***
Рыжего звали Борькой, родом он был из Тифлиса и был он жулик. Семи лет от роду Борька умел скидывать карты из-под колоды и вызолачивать медные кольца. А все потому, что повезло с соседом по буйному и громкому тифлисскому двору. Старик Бешалидзе вернулся с каторги умным и осторожным, стал подделывать поручительства, а с мелочевкой не связывался. Но руки все помнили, а голова требовала передать полученное когда-то на тифлисском рынке и умноженное аж на сахалинской каторге. В неуемном рыжем мальчишке, переехавшем с родителями из Авлабара вниз, к Шайтан-базару, Бешалидзе сразу и вслух признал себя в детстве. Якобы он тоже был рыжим, хотя теперь сверкал лысиной, а тех, кто помнил его детство, в живых не осталось — не проверишь. С родителями, ссорившимися из-за внезапной бедности, Борьке было скучно; к старым друзьям в Авлабар не набегаешься, новых еще поди заведи, а старик Бешалидзе вот он и умеет учить такому, с чем бедность никогда и близко не подойдет.
В десять Борька вовсю мухлевал по маленькой на Шайтан-базаре. Мог бы торговать хитрыми вещами, цена которым полушка, а не всматриваясь, дадут полтинник и рады будут, но торговать не любил. Бешалидзе намекал, что торговое дело выгодное, особенно, если покупать краденное, а продавать как привезенное из Истамбула и Парижа. Но, поняв, что Борька спокойной жизни не ищет, сказал ему: " Бичо, ты такой умный, а такой глупый бобут ворро! Но я тебя, мэрат коним, люблю, ты мой внук, хотя бабку твою я и в глаза не видел и не хочу, понимаешь меня? Внук сердца, э?
— И чего? — спросил Борька.
— И того, слушай, что жизнь твоя будет опасная. Поэтому пойдем к моему другу Вагизу, он мне кое-чем обязан или жить не будет, сука такая!