Город наш немал, значителен, в чем-то и велик, а вот мысли у меня, если рассудить трезво, складываются не многим лучше, чем у литературы, по справедливости мной осужденной и отвергнутой. Эта литература или пуста, или фальшива; этакая скользкая штука, и с первых же строк навевает подозрение, что химерична или для ополоумевших от диких мечтаний и никчемных грез баб писана; не исключено, что бабами и пишется; одним боком повернется, другим - и как-то неудачно всякий раз, и не скажешь, мол, хорошая мина при плохой игре, нет, все плохо. Надумано, глупо, жанры какие-то несуразные... Преувеличение, да и едва ли не для красного словца сказано, будто таковы же и мои мысли, - фигура речи! - но некоторое сходство, однако, наблюдается. Будучи упорным, безостановочным читателем, я имею право судить сурово, как говорится, без экивоков, а как переведу взгляд и соответствующую пристальность с книжки на себя, копну - волосы, признаться, порой шевелятся на голове. Сколько всего химеричного, дикого, бабьего! Стоит только усвоить себя не как простую истину всего лишь, т. е. как нечто существующее в порядке очевидности и непреложного факта, а как средоточие всяческой фальши и дряни, как проходной двор для всевозможных думок, возникающих и пропадающих тут же, другими словами, как отсутствие подлинной истины и карикатуру на высший разум, - ей-богу, вот уж когда по-настоящему становится не по себе. Накопилось, не расхлебать, варится и булькает в закопченном, жуткого вида котле, а ты словно поджариваешься на медленном огне. Еще Леонтьев предупреждал о неизбежном скатывании, буржуазно-демократическом опадании величавых воинов с разноцветными перьями на шлемах и многомудрых епископов в горностаевых мантиях в упрощение и дикость, а ты выходишь каким-то мягкотелым, бабистым затворником, якобы ученым мужем, которым знает все свои грешки, помнит о пресловутых скелетах в своем шкафу, но с узенькой, сухонькой усмешкой закрывает на ужасную правду глаза, сладко жмурится и протягивает тонкую слабую руку за очередным фолиантом, холеными пальчиками его листает. Но такое мое положение и подтверждает, как нельзя лучше, леонтьевские доводы и безжалостные пророчества. Сбылось предсказание великого мыслителя! Смешалось все жутко... Иной нынче напустит на себя важный вид, бороду для мужеподобия отпустит, лезет на трибуну, вещает, а голос, не тот, которым он, скинувшись громовержцем, рыкает, а истинный, нутряной и вместе с тем в духе времени выработанный, все равно тонок, пискляв и дает петуха. Бабы какие-то мужеподобные...
Дрянь, вот та, упомянутая мной, она одинакова для всех, это наша общая суть, и я не дурак, чтобы за всех отдуваться, поэтому прицепил к своему рассуждению ссылку на литературу, - все же предпочтительнее, даже как-то веселее, чем нудно и беспрестанно толковать о нашем неизбежном вырождении и скором конце света. С литературы в сущности никакого спроса, особенно если она мала. Иной захудалый беллетрист растревожится на бумаге, намалюет картины одна другой ужаснее, так и кажется, что сейчас он вскочит весь в мыле, в пене, взовьется с криком: вы только посмотрите, что творится! сил нет терпеть! что за ужасы кругом! Но погладят его по головке, скажут: что ты, голубчик, не надо так волноваться, все хорошо, - и он: а, ну да, что это я в самом деле... уже он снова маленький, покладистый, уютный. Еще и премию - подходи, дядя, вот твой кусочек пирога, - сунут для полноты счастья. А большого, матерого литератора ни глажкой, ни таской не возьмешь, он вывернется, хоть пытай его, да еще и воззрится на тебя тем самым знаменитым, из Достоевского, господином с чрезвычайно насмешливой физиономией. Так что литература это еще тот омут, и водится в этом омуте всякая рыбина, и как его ни суди, как ты на него с прискорбием или гневом ни ссылайся, ему и его обитателям все нипочем.
Не решусь те же выводы сделать и о себе, с меня-то как раз спросить можно и, чувствую, даже нужно, и причина в том, что я конечен, смертен, прост. Я не могу, как омут, как бездна какая-нибудь, поглощать вопросы и критику и оставлять их без ответа, любая заноза, попади она мне в душу, быстро вонзится в ее нежную оболочку, тем и предопределяя ответ. Это, разумеется, отдельная тема, ей не место среди торопливых замечаний, предваряющих неожиданно стрясшуюся со мной печальную историю; может быть, в будущем... Добавлю только, что если кому-то вздумается ткнуть в меня пальцем, как-нибудь странно, двусмысленно на меня сослаться, я волей-неволей вытолкну эту ссылку из своих пределов - они ведь невелики! - перенаправлю ее на прочих, на всех. Сердце работает, учащенно бьется, оно вытолкнет. А за всех я отвечать не согласен, и это несогласие, прекрасно свидетельствующее о моей некоторой слитности с миром и ясно указывающее на мою же очевидную отдельность, обособленность от него, правильно будет назвать самоограничением.
***