Твоя любовь плодит калек.
Вот он, Петр, перед тобой. Ах, как он обрадован – ты с ним опять ласков.
Но ты ласков потому, что внутри совсем погасла печка, у тебя кое-что не в порядке, холодно, и требуется подкинуть дров…
Улыбнись же ему поскорей, и ты увидишь, как он расцветет, и тогда бери его».
Неправда! Он всегда честно предлагал человеку свою любовь.
И он не виноват в том, что он давал много, не получая и толики в ответ.
И он, испытав минутную душевную слабость, улыбнулся Петру смущенной улыбкой, словно уступив нежности, излучаемой всей огромной фигурой Петра – она сквозила в его взгляде, в неловких лишних движениях тела, суете рук, в немыслимом потоке слов, который вдруг из него пролился, слов, почти ничего не значащих, и в то же время значащих очень много, потому что они, эти слова, в смысл которых вникать было совершенно не обязательно, служили лишь для передачи вспыхнувшей нежности.
Слова лились непрерывным потоком, и каждое будто было увенчано сверху теплым лучистым шариком.
И он подумал об улитке, везущей на себе блестящий от росы домик.
* * *
Здесь, в чреве этого гигантского металлического животного, многие нуждались в тепле.
Это видно было и по взорам, чуть затуманенным, ни на что и ни на кого не обращенным, утопающе мягким, как трава в лесу; и по радости, испытываемой от свиданий, которые случаются на этом ограниченном пространстве по несколько раз в день; и по тому, как в свободное время здесь ходили друг к другу в гости из отсека в отсек, приходили в каюту, садились где-нибудь на краешек и говорили, говорили, смеялись, обсуждали что-то.
Состояние нежности, как, впрочем, и потребность в ней, возникало совершенно неожиданно, неосознанно, хотя, наверное, об осознании себя, своих ощущений, речь вести было бы рано: здесь никто ни над чем не задумывался, желания с каждым днем становились все элементарней, и отношения между людьми устанавливались совершенно юношеские. Человек словно возвращался в свое детство: время, казалось, не только замедляло свой бег, но и изменяло направление.
Обиды день ото дня воспринимались все более болезненно, поводы для их возникновения становились все более ничтожными, а последствия – все более разрушительными.
Из каких-то дневных соударений неожиданно нарождалось удивительное ощущение незащищенности.
Случалось так, что достаточно было кому-то окликнуть тебя или только дружески коснуться ладонью плеча, и в тебе сразу что-то сдвигалось как ничтожная заслоночка, и вслед за ней, словно только этого и ждали, начинали открываться и открываться другие дверки, створки, и ты вдруг оказывался совершенно открытым, проницаемым любым дуновеньем. Ты со всех сторон был открыт нежности, ты нуждался в ней, ты ее жаждал, и иногда казалось, что ты ходишь но кораблю в поисках именно ее, ты ее находишь – то тут, то там – и собираешь, но не копишь – о нет, как ее удержать – ты ее тут же и отдаешь…
Вот и Петр ушел совершенно окрыленный.
Он долгое время испытывал чувство неловкости и даже некоторого страха за содеянное (за это разбуженное чувство надо будет платить), но вскоре успокоился. Он решил, что к Петру можно будет в другой раз проявить легкую небрежность или же холодность.
Он был уверен, что с людьми так поступать можно.
Что эта небрежность простительна, потому что в самом разгаре, разливе любви наступало безразличие, граничащее с бессилием или истощением, а затем сменялось полным равнодушием ко всему, сравнимым лишь с безразличием застигнутого в раздумьях запойного пьяницы.
Он вдруг вспомнил самое начало своих отношений с Петром – высоким человеком с лучистым взором, способным смотреть в глаза сколь угодно долго.
Он ни у кого ранее не встречал такого ясного и чистого взора, и это свойство чужих глаз, помнится, тогда поразило его чрезвычайно, как поразила и та легкость, и вместе с тем удивительная надежность незамедлительно установившихся отношений. В его груди сейчас же отыскалось местечко, где, зародившись из точки, напоминающей укол, ошеломительно быстро разрослось томление, переходящее в жар.
Это была любовь. Все так. Он буквально бросился в объятья Петра. Совсем по-детски: так бросаются друг другу в объятья мальчишки, встретившиеся после недолгой разлуки.
Не сумел, не захотел сдерживать любовь – видимо, тогда он в ней отчаянно нуждался, как и всякий, пусть даже очень сильный человек, нуждающийся в том, чтоб его взяли на ручки, прижали к груди, покачали или взъерошили ему волосы.
Хотя, наверное, нельзя ее – любовь – изливать вот так безоглядно. Все это небезнаказанно, и, наверное, усилия нужно было бы направить не столько на то, чтобы подпитать огонек народившегося чувства, как на то, чтобы не дать ему бесконтрольно вырасти, разрастись, заполнить грудь, поглотив все, потому что чаще всего он влюблял в себя и влюблялся сам не от собственной слабости, а именно от избытка сил.