Читаем Иногда промелькнет полностью

Всю первую половину смены я проходил в чёрном колючем пиджачке, сшитом бабушкой — несмотря на жару. Рубашка под ним вскоре загрязнилась, я запихнул её, помнится, под матрас и носил колючий пиджак на голое тело. Наступил, наконец, родительский день — я увидел маму, вместе с другими родителями спускающуюся с горы. Чувствую, словно сейчас, как я побежал к ней, досадливо отмахивая локтями колючие, раскалённые солнцем тяжёлые полы пиджака.

— Что ж ты в этом-то ходишь? — горестно проговорила мама, уже страдающая от моей неприспособленности. Мы вышли с территории лагеря, пошли по очаровательной местности с широко расставленными дубами (местечко называлось — Дубки). Спустились в пахучий, сырой овраг, чем-то, видимо, запахами, напоминающий что-то из раннего детства — казавшегося теперь, в суровой и фальшивой лагерной жизни, островком счастья. Мы поднялись в деревянный светло-серый дом на горе, зашли в тёмную комнату с какими-то низкими полками-полатями, на которых обнаружился сшитый из бедного чёрного сатина тощий мешочек с вышитыми белыми стежками буквами «Попов Валера».

Мама вынула из мешка белую рубашку, я стал её надевать… довольно-таки это приятно, после колючего сукна!

— Ведь вам, наверное, говорили на собрании, что ваши вещи хранятся здесь? — проговорила мама. — Ты что? Не знал?

Да — не знал. Может, и говорили на собрании, а я не слыхал, думал про другое. А спросить что-то у людей, с которыми я не был близок, я не мог — уж лучше ходить в жару в раскалённом суконном пиджаке — так уютнее.

Всегда я как-то не доставал до всех, не знал того, что всем известно, что всеми давно используемо — не знаю и сейчас.

Не быть в русле — теперь уже сознательная моя политика; тому, кто движется в русле с другими, приходится то подчиняться, то подчинять — а я ни того, ни другого не могу — уж лучше похожу в пиджаке на голое тело.

Всю жизнь я со стороны смотрел на кумиров моды, кумиров успеха.

Но никогда не чувствовал даже тени зависти — на обочине мне уютней и свободней.

Помню — и опять же со стороны — как замелькали на головах лидеров знаменитые серые, мохнатые кепки-«лондонки». Появление их сопровождалось слухом, что удар по носу соперника гуттаперчевым козырьком кепки безусловно смертелен. Я, честно говоря, и тогда уже сомневался в догмах, сомневался в том, что шёпотом пересказывают «все». Откуда такая самостоятельность? Может — из-за отсутствия у меня «лондонки»? Быть не со всеми, восхищаться не тем, — тогда, как, впрочем, и сейчас, было опасно. Нас, первых «диссидентов», осмелившихся посягнуть на «святое» — пусть даже на неофициальное «святое», — встречали презрением. Куда как надёжнее и успешнее быть со всеми, презирать «неуверенных» и громогласно повторять то, что повторяют все.

С «лондонкой» я сохранил свою самостоятельность — в основном, конечно, благодаря нерасторопности. Но — неудержимо надвигались годы, когда мысль об одежде становилась всё острей.

В школе ввели серо-голубую форму, и сразу же (как было с галстуками) произошло разделение. Шерстяная форма отличалась ровным серо-голубым колером, хранила строгую форму и слегка покалывала.

Хлопчатая скатывалась, мялась, линяла после стирки. Обладатели «хлопчатки» (во всяком случае, некоторые из них) компенсировали свою неполноценность избытком дерзости, агрессивности, некоторые, наоборот, впадали в депрессию, отражавшуюся на учёбе.

Вспоминаю моего одноклассника Игоря Ефремова — веснушчатый, вихрастый, курносый. Мы жили напротив, через переулок — Игорь жил в доме восемь, в бело-голубых завитках, у фигурного балкончика. Я обычно приходил к нему в своей отглаженной шерстяной форме («не успел, понимаешь, переодеться!»). Он же свою хлопчатую форму снимал моментально, предпочитая домашнюю рванину. Моя шерстяная элегантно, приятно покалывала, толкая к высокомерию и насмешкам. У Ефремова была странная привычка: погрузившись в размышления над какой-нибудь хитрой задачкой (соображал он здорово, лучше меня!), он обхватывал себя руками крест-накрест и начинал монотонно раскачиваться вперёд-назад. «Странная у тебя привычка!» — усмехнулся я, и он в ответ с обидой рассказал, что в блокаду было нечего есть, и все так раскачивались целыми днями, чтобы унять голод… Я осёкся.

Помню отца Игоря — прямого, на протезе, с неподвижно-обиженным выражением лица, с орденом «Красной Звезды» на пиджаке. Он служил гардеробщиком, и как-то всё время мы с ним сталкивались — то он был в ближней столовой, потом работал в бане. Помню нарочитую — даже если учитывать протез — медленность, с которой он приносил тебе пальто… всегда неприязненно-застывшее лицо… С той поры я понял, что беда не красит людей.

Но, конечно, важнее всего было выглядеть вне школы. Школа — это так, там все более-менее одинаковы — а вот на что способен ты сам — другой разговор!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже