Теперь мы через эту кухню стали выходить на чёрную лестницу, узкую, каменную, холодную. Оказывается, она (о, потрясение открытия замурованных прежде объёмов!) и раньше всегда таилась в толще нашего дома, и вот только сейчас я её увидал! А сколько ещё таких глухих, закрытых объёмов рядом, как страшно и интересно будет в них оказаться, — я это чувствовал остро, почему-то это волновало меня сильнее всего — сильнее дальнейшего устройства моей мальчишеской жизни, сильнее разговоров родителей об устройстве нашей жизни в новом городе — этого я не помню совсем.
Зато помню праздник открытия нового таинственного хода — открытая на чёрную лестницу дверь, стоящая в дверях мама с кулёчками и мешочками, и с трудом появляющийся снизу белозубо улыбающийся отец, который закинутыми назад руками держит огромную мясную ногу, и постепенно с натугой поднимаясь, заполняет дверь. Это называлось тогда — «отоварить лимиты», — и родители «отоварили лимиты» сразу за большой пропущенный срок.
Потом, когда я многократно спускался по этой узкой холодной лестнице во двор, я вдруг чувствовал грусть и жалость, — но не к себе, а к этой лестнице, пережившей такой взлёт, праздник и теперь находящейся в запустении. Если бы сейчас спросили меня, что по-настоящему волнует меня, я бы ответил: не отношения, не дела — а вот такие замкнутые холодные объёмы, больше всего — не знаю почему.
Понять переплетение таинственных пустот нашего почти ещё незаселённого, молчаливого дома было главным моим волненьем после приезда, главной задачей. Людей не было, я казался хозяином, который вернулся через сто лет и должен вспомнить заколдованное, забытое.
Двор был тёплый, поднимающийся жёлтыми стенами до неба (жёлтый цвет — цвет всех петербургских дворов). В чистых стёклах отражались облака. За ровными стенами и стёклами я чувствовал таинственное сплетение образов, которые нужно увидеть, разгадать (до конца я их так и не разгадал!). В углу двора была коричневая дребезжащая дверца, и через неё попадали в тот прежний торжественный вестибюль (где моряка и крейсера уже не было), и через вестибюль и через тяжёлые двери, разделённые солидным пространством — на улицу, вернее, в наш переулок.
Теперь роскошная прохладная лестница, плавно уходящая вверх, не имела к нам отношения, вызывала оцепенение и восхищение, и взлетать с упругим ветерком — на один пролёт или даже на два, туда, куда взлетать уже нельзя — на много лет было связано с отчаянным восторгом. А дальше — по незнакомому, очень чистому коридору — ну ещё немного, ещё несколько шагов, — ну до того хоть поворота — это навсегда отпечаталось, как наиострейшее наслаждение — с колотящимся сердцем, с ветром по ушам.
При входе со двора в вестибюль была в стене маленькая дверка — за ней как-то угадывалось отнюдь не маленькое, но уже полностью неизвестное тёмное пространство, уходящее вниз — порой я на ходу торопливо-воровато толкал эту дверку — две половинки этой дверки слегка подавались было внутрь, потом со стуком стопорились, сомкнутые замком оттуда, из темноты.
Этот объём я сладострастно берёг на потом, тайно — и с ужасом — предчувствуя глубины, которые мне предстоит пройти — надеюсь, не одному?
Странно, что почти ничего возрастного я вспомнить не могу, всё в основном невозрастное: так же я чувствую эти тёмные объёмы и сейчас, только времени и сил на это, самое главное, становится меньше.
Люди вокруг стали появляться как-то постепенно. Я никогда не задумывался и не удивлялся — почему именно эти люди, почему именно этот дом, — неожиданность и необъяснимость жизни всегда казались мне нормой, предъявление к ней каких-то требований и норм всегда казалось мне бестактностью, заставляющей меня краснеть.
Всё вот так вот… а почему бы и нет? Вселенная таинственна и своевольна — спасибо и за то, что мы каким-то чудом ходим по плоскостям, а не карабкаемся по обрывистым стенам!
Двор постепенно становился уютным, тёплым, движение солнечных отражений от окон послушно показывало время, когда нужно ждать прихода родителей, когда самому надо собираться домой.
Помню, как я выскакиваю из-под холодной, ведущей во второй двор, тёмной арки, хранящей зимний каменный холод, в солнечный, тёплый, сверкающий окнами двор и вижу улыбающуюся бабушку с кошёлкой, в лёгком светлом платье, со старческими коричневыми пятнами на сморщенной коже, приговаривающую радостно:
— Чего ж ты вырядился-то так (в чёрную колючую курточку) — раздевайся, ведь лето уже!!
Думая о людях, которые умерли, исчезли навсегда и теперь, наверное, не чувствуют уже ничего, — я стараюсь вспомнить, представить те радости, которые были у них в жизни. Думаю, что эта встреча в солнечном дворе с внуком уже делает жизнь бабушки небессмысленной.