Но тут вспыхнула война. Она всколыхнула известную часть русской политической эмиграции. Меньшевики, бундовцы, социалисты-революционеры сочли своим партийным долгом пойти в армию. Они все ушли на фронт с песнями революции. Бейлин был в их рядах: он находил неудобным для себя покинуть свою партию как раз тогда, когда товарищи уходили на фронт. Такая перемена политической ориентации могла быть плохо истолкована.
Таким образом, Бейлин с самого первого дня нес свое солдатское бремя не только без иллюзий, какие питали мы все, без нашего романтического самообмана, но еще и с тяжким распадом в душе.
Что вы хотите, он был интеллигент. Мы все были дети провинциального девятнадцатого века. Наш идеализм был прелестен, но так непростительно наивен!
Чего солдатчина стоила Бейлину, я мог только догадываться.
До нас и на фронте доходили неясные, но все же настойчивые слухи о поднявшемся в тылу рабочем движении. То тут, то там вспыхивали стачки, в которых принимали участие десятки, сотни тысяч человек. Они требовали прекращения войны.
Когда мы лежали в Отель-Дьё, происходила забастовка на парижских автомобильных заводах. На берегу Сены собрался летучий митинг, сорок тысяч человек кричали:
— Долой войну!
После митинга на улицу вышло двести пятьдесят тысяч рабочих военных заводов. Правительство выслало войска. Солдаты отказались стрелять, их пришлось увести.
Бейлин с жадностью слушал родных нашего одно-палатника, раненого сержанта-сапера из рабочих, который рассказывали об этом со множеством подробностей. Одна из них произвела на Бейлина удручающее впечатление: куда правительство не решается посылать войска, оно направляет социалистов. Народ кричит: «Да здравствует революция!» — и социалистические вожди вторят: «Да, товарищи, да здравствует революция! Мы хотим этого так же, как и вы! Но право же сейчас момент неподходящий».
— На кого же надеяться после этого? — спросил сержант.
Бейлин стал такого же цвета, как подушка, на которой он лежал. Сержант испугался:
— Вам плохо, рюско?
Я попросил больше не рассказывать Бейлину таких историй.
Он с мучительной ясностью сознавал, что наши узкие и неглубокие окопы были пропастью, на дне которой поруганными лежали годы его революционной борьбы, тюрьмы, ссылки, изгнания. Главное — он сам, сам, своими руками все бросил под ноги капралу Миллэ...
— Итак, — напомнил Ренэ, — слово имеет делегат Бейлин! Прошу вас, уважаемый коллега.
Я думал, Бейлин не обратит внимания. Однако он откликнулся.
— Вот вы все тараторите и тараторите, Ренэ, — сказал он довольно резко, даже как будто неприязненно, — а я хотел бы знать: чем именно вы недовольны? Как вы представляете себе войну? Как пикник? И вы недовольны, что она не пикник? Или кто-то наговорил вам, что война — это сплошь подвиги, победы, ордена, веселые попойки? Но кто, кто мог вам наговорить подобные бредни? И зачем вы им поверили? И кто виноват, если вы были так глупы и поверили?
Бейлин огрызался, чтобы отделаться от Ренэ. Но верно и то, что Ренэ Дериди действительно не искал в войне ничего, кроме романтики, кроме сильных ощущений. Конечно, пережить сильные ощущения в борьбе за высокие идеалы человечества было бы особенно приятно. Но, говоря откровенно, романтика сильных ощущений была ему нужна гораздо больше, чем то, что неясно подразумевалось под понятиями .права и справедливости.
В 1912 году, когда вспыхнула война на Балканах, Ренэ влетел ко мне, взволнованный:
— Едем на Балканы! Давайте поступим в армию!..
Я был огорошен.
— Вас так волнует балканская проблема? Вы хотите воевать? На чьей стороне?
— На любой! Какая разница? Я не считаю, что воевать надо непременно за кого-нибудь или за что-нибудь. Это банально право же! Наконец, с какой стати? Воевать можно только для себя! Подумайте, какие переживания! Какие сильные ощущения! Неужели надо довольствоваться приключениями, которые кто-то выдумал и которые стоят на книжных полках? Это доступно любому клерку. Большие страсти, опасности, — словом, романы, романтику надо таскать в себе, в своей собственной шкуре. Иначе скучно жить, поймите вы это...
Мы все же остались дома.
Но уж зато в войне 1914 года Ренэ умел находить сколько угодно романтики. Война захватила его. Он жадно впитывал в себя все. Он жил для себя, для своих умственных наслаждений. Страшная и отвратительная жизнь, в которой мы все погибали, была для него чем-то умозрительным, он рассматривал ее с интересом, как если бы смотрел со стороны.