Экзотическая проблема семейства Гонсалес в то время вызвала широкий интерес. Заказывались портреты. Приглашались для консультаций видные медики. Альдрованди лично осмотрел семью и включил портреты ее членов в свою Monstrorum histori [166]. Но комментарий Хуфнагеля заходит дальше всех. Если это жертвы, их прискорбное положение – обвинительный приговор нетерпимости, и когда нас приглашают взглянуть на них под таким углом, нам также напоминают, как считает историк искусства Ли Хендрикс, о нетерпимости, которая прокатилась по Европе, превратив самого Хуфнагеля в жертву и беженца [167]. Итак, если это жертвы, то они, как и жертвы притеснений за веру, совершенно непоняты обществом. А эти жертвы – и, возможно, все жертвы – несомненно, чудесны. Пронизанные огнем, они возносятся над своим земным положением, чтобы естественным образом воспарить к небесной сфере. Это сильная картина, она доныне, с того самого дня в Национальной галерее искусств, стоит у меня перед глазами. Странный мужчина, решительно вперивший в зрителя свой проницательный взгляд. Грустная, но не теряющая самообладания женщина не смотрит ни на мужа, ни на художника, а вместо этого уставилась с молчаливым смирением куда-то вдаль; пожалуй, ее фигура запоминается лучше всего: она по собственному выбору нарушает нормы и, следовательно, выбирает страдание, ее роль – посредничество между полноценными людьми и animalia rationalia; о ней не написано ничего, ее имя и биографию, похоже, никто не вносил в анналы истории.
Почему в этой новаторской иерархии природы Хуфнагель объединяет семью Гонсалес с insecta? А точнее, почему он изображает этих феноменальных людей как обрамление и пролог к своей книге о насекомых? Должно быть, разгадка в том, что объединяет этих существ: чудесность, бессердечно и ложно воспринятая как несовершенство, общее существование в маргинальных областях природы. Если Гонсалес стоит на отшибе человечества, то насекомые – на отшибе природы и на грани зримого. Будучи на пороге скрытых истин, они указывают куда-то вдаль от себя – на врата в незнаемое, они ведут нас (в эпоху, когда еще не было микроскопов) в «оптическое путешествие в глубь местностей, не нанесенных на карту» [168].
5
Лишь спустя какое-то время я осознал, что Ignis — разновидность того, что сэр Джеймс Фрэзер, энциклопедист ранней антропологии, называл «гомеопатической магией» – видом симпатической магии, основанным на «законе сходства», согласно которому подобное порождается подобным [169]. Я уже знал, что в раннее Новое время задача натурфилософа состояла в том, чтобы применять ars magica[5] для наведения мостов между зримым и интуитивно понимаемой вселенной [170]. Почему же я с таким опозданием понял, что Ignis и его насекомые – сами по себе магические объекты?
Возможно, дело в том, что им, казалось, не соответствовал ни один из бесчисленных примеров Фрэзера (отраженных в имперской призме обществознания начала ХХ века: например, «Не случайно, что великие завоевательские расы мира больше всего сделали для прогресса и распространения цивилизации») [171]. Хуфнагель как-то не особо похож на «индейца племени оджибве», который накладывает проклятье, взяв «маленькую деревянную фигурку своего врага и втыкает иглу в его голову или сердце». Не напомнил он мне и «перуанских индейцев, которые лепили фигуры из жира, смешанного с зерном, чтобы изобразить людей, которых недолюбливали или боялись, а затем сжигали эти фигуры на дороге, по которой должна была пройти намеченная жертва» [172]. Кроме того, тонко прорисованные насекомые Хуфнагеля ничуть не напоминали те фетиши из дерева и жира, чье морфологическое подобие их жертвам было, судя по рассказу Фрэзера, небрежным и обобщенным, а возможно, даже ничего не значило.
Хотя Фрэзер испытывает определенные сомнения, он признает: когда намеренность явно очевидна, допустим термин «миметическая магия». Это должно было привлечь мое внимание, а точнее, привлекло бы, если бы я не думал, что подражание всегда подвластно трагедии, что мимикрию неизменно омрачает повторяющаяся неспособность обернуться объектом подражания. Я всё еще думал, что Хуфнагель – этакий (сильно опередивший свое время) сюрреалист, а его мимикрический метод – подрывная тактика, рассчитанная на то, чтобы выбить зрителя из колеи и подготовить его психику к откровению. Но, возможно, было что-то еще? Фраза Фрэзера напомнила мне, как Вальтер Беньямин в своем странном эссе «О миметической способности» утверждает, что эти устремления не напрасны. Мимесис в понимании Беньямина предполагает, что копия дает безграничные возможности для идентификации с объектом. Говоря словами антрополога Майкла Тауссига, при правильном стечении обстоятельств объект «переходит от пребывания снаружи к превращению в нечто внутреннее. <…> Подражание превращается в постоянное свойство» [173].