А за инклюзивность играет когнитивная этология Гриффина с ее твердой решимостью возродить достоинство, деятельность и сознание у животного; ее орудие – скромность в методологии и построении теорий; она приходит к своему небесспорному гуманизму, идее «вернуть речь», предоставить животному права меньшинств, точно мыслящему ребенку; это странное, лаконичное повторение того исторического периода, когда формировались колониальные иерархии [321].
Такова дилемма фон Фриша. Он знает, что его пчелы не говорят так, как люди, он знает, что их «язык» меньше – но также больше – его собственного. И он знает, что его новая научная дисциплина дает простор только для того, чего меньше. Где в рамках рациональности своей науки он мог бы найти язык, чтобы выразить глубокую общность жизни и неустранимый факт общей смертности? Где мог он найти его двойника – язык для выражения инаковости, для которой не существует слов? И где в рамках рациональности своей науки он мог бы найти язык, на котором мог бы понять отсутствие языка не как дефицит, а как что-то иное?
(Пожалейте животное, которое живет только в качестве тени человека, животное, вынужденное реагировать, а не отвечать, животное, чья задача – отдавать человеку свою плоть, дух и значение, антропологизированное животное, чья печальная судьба состоит в том, чтобы быть «Другим» для человечества.)
6
«Ведь нет никаких оснований, – говорит Жак Аустерлиц, герой одноименного романа В. Г. Зебальда, – отказывать более простым существам в наличии у них своей душевной жизни» [пер. Марины Кореневой й. –
Пожалейте медоносных пчел. Пожалейте и защитите. Нет никакого толку от их индифферентности. Они безнадежно заперты в языке. Медоносные пчелы и мы: нас держат вместе, нас расталкивают в разные стороны. Даже фон Фриш, даже Линдауэр, любившие их так нежно, находившие в них спасение от ужасающих зверств своей эпохи… помните, что они делали, чтобы доказать способности своих малюток?
Но хватит парадоксов: дать пчелам язык – это одновременно прославить их инаковость и обречь их на невероятность, приговорить их к статусу чистой подражательности, в которой они могут только потерпеть неудачу, (ошибочно) принять «самореферентность языка за парадигму самореферентности в целом» [323]. Но, конечно, человеку свойственно ошибаться (возможно, это свойственно особой «научной» породе людей, но они всё равно люди), а ошибка в том, что человек способен вообразить себе социальность и коммуникацию лишь через нечто наподобие языка и при этом утверждает, что мы – вершина всего этого. Как глупо судить о насекомых – таких древних, таких разнообразных, таких талантливых, таких успешных, таких красивых, таких удивительных, таких загадочных, таких неведомых существах – по критериям, которым они никогда не смогут соответствовать и которые никак не могут их волновать! Просто умора – игнорировать их достижения и вместо этого сосредотачиваться на их предполагаемых недостатках! Какая плачевная скудость воображения – видеть в них всего лишь ресурсы нашего самопознания! Как печальна печальная-печальная печаль, когда у нас нет подходящего языка, чтобы ее выразить.
M
Мои кошмары
My Nightmares
Долгое время я думал только о пчелах. Они вытеснили всех остальных, и эта книга сделалась книгой исключительно о них. «Книгой пчел», книгой обо всей их пчелиности. Все эти физические возможности, все эти тонкости поведения, и загадки высокоорганизованности, и товарищество. Весь этот золотой пчелиный воск свечей, озарявших древний мир. Весь этот мед, который подсластил жизнь средневековой Европы. Все эти пчелы – вечные образцы для самых разнообразных затей и идеологий человечества. Пчелы захватили власть.