— Погодка, а?
По всей вероятности, вопрос относится ко мне. Я привожу в порядок шляпу и без особого интереса смотрю на виртуоза вскрытий.
— Ты со своей профессией обойдешься и без фиалок и лучей, — замечаю я, когда шофер снова трогает с места.
— Не согласен, мой дорогой. Лучи и фиалки необходимы всем. И, разумеется, сытный завтрак. Я вот заправился как следует. Утром вообще надо завтракать плотно. Особенно в такую погоду.
Рассуждения о пользе завтрака отнюдь не новы для меня. Я слушаю их рассеянно и так же рассеянно вытаскиваю из кармана пачку сигарет. Фатальная ошибка, потому что я тут же слышу знакомое:
— Угости!
— Ты что — опять бросил курить?
— Вот именно, — заявляет Паганини вскрытий, бесцеремонно роясь в пачке и выбирая сигарету помягче.
Я вздыхаю, примиряясь с неизбежным, и даю ему прикурить.
— Какое совпадение: когда я работаю с тобой, у тебя всегда период воздержания. И оно мне дорого обходится.
Паганини с наслаждением затягивается и добродушно предлагает:
— Брось и ты!
— Благодарю покорно. Жизнь и без того заставляет меня вечно от чего-то отказываться. В свое время — от медицины…
— Слышал… Слышал… — бормочет врач. — Но что тебе мешает начать сначала?
— Ты не слышал продолжения…
— А именно?
— Я ужасно страдал, что бедность помешала мне учиться. Так страдал, понимаешь, так страдал…
Тут я нарочно делаю паузу, пока не следует вопрос:
— А потом?
— Потом ничего. Встретился с тобою и понял, что я ничего не потерял.
— Я знал, что ты брякнешь что-нибудь такое, — замечает без тени раздражения врач.
Больше всего меня бесит в этом человеке то, что мне не удается вывести его из себя. Я называю его и Паганини аутопсий, и «стариком», хоть он старше меня на каких-нибудь восемь лет, и «заслуженным гробовщиком», но ничто не в состоянии затуманить его безоблачного настроения.
— В сущности, старик, — отступаюсь я, — ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только по покойникам, но по крайней мере не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги…
Мне хочется выдать ему несколько комплиментов в этом же духе, но машина останавливается и шофер поворачивается к нам:
— Номер 27, товарищ майор.
Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками.
— Машину, — говорю я шоферу, — поставьте во дворе. Нечего устраивать представления.
Машина медленно ползет по аллее. Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева — силуэт старого, когда-то богатого дома. Высокие тоскливые окна. Облупившаяся штукатурка. Сырость и меланхолия. Не говоря уже о высокой квартирной плате. В голове у меня по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше — подъезд. Тот, перед которым мы останавливаемся.
Мы выходим и, поднявшись на несколько ступенек, оказываемся в обширном полутемном холле. Это одно из тех традиционных помещений, которые символизировали буржуазный достаток и служили главным образом для того, чтобы спотыкаться в темноте о мебель. К счастью, мебели в этом холле нет. Единственное, что я замечаю, это фигура милиционера у одной из дверей. Профессиональное чутье подсказывает, что мне — туда.
И вот мы в комнате, которая впредь будет именоваться «местом происшествия». Оно просторно, это место происшествия, но ощущения простора нет. все впритык заставлено мебелью. Тут и комод с мраморной плитой, и два платяных шкафа — с зеркалом и без, и несколько столиков, на которые вряд ли можно что-либо ставить — такие они шаткие на вид; и гигантская лжеяпонская ваза, два фикуса по обе стороны двери, ведущей в тот самый зимний сад; кресла, табуретки, половички и масса всяких прочих вещей, от перечисления которых я воздержусь из боязни впасть в натурализм.
Среди этого нагромождения фамильной мебели выделяется несколько вещей, которым, по-видимому, принадлежит известная роль и в описываемой истории. Тяжелый полированный стол. На нем — коробка шоколадных конфет, наполовину выпитая бутылка коньяку, две рюмки — одна почти пустая, другая — почти полная. У стола — стулья. Тоже два. В углу комнаты — массивная кровать. Над ней в раме — портрет мужчины весьма внушительного вида. Поперек кровати — оригинал.
Поза мужчины — мучительно неудобна. Особенно если иметь в виду, что ему предстоит лежать в этой позе до скончания века или — без преувеличения — до того, как он полностью не сгниет. Не нравится мне и выражение его лица, не имеющее ничего общего с самоуверенной улыбкой на портрете. Хотя и эта фотоулыбка тоже мне не очень нравится. В ней есть что-то нахальное и вызывающее. Если присовокупить эту улыбку к остальным данным обстановки, мы могли бы сделать заключение, что в прошлом хозяин в общем и целом был доволен судьбой.
Осматривая вышеописанный интерьер, я в то же время краешком глаза слежу за маневрами своего приятеля-врача. Это совсем не лишняя предосторожность. Когда Паганини склоняется над трупом, исполненный решимости установить диагноз, я вовремя одергиваю его:
— Доктор, только не трогать…