— В полном смысле слова. Бабник — это еще не самое страшное. Человек, развращавший все вокруг. Превративший своих соседей в слуг. И Баева, и Димова, и эту старую Катю. Вел игру с Баевой и в то же время приставал с ухаживаниями к Жанне. Он пытался подкупить и меня. Не говоря уже о валютных сделках, растлении малолетних и т. д., и т. п.
— Вы говорите, он вел игру с Баевой. Я не хочу вникать в подробности интимного свойства, но поскольку вы гинеколог, может, вы больше осведомлены?
Колев снова слабо улыбается.
— Я изучал отношения полов только с точки зрения физиологического принципа, а тот или иной конкретный случай меня до сих пор не интересовал. И вообще я не любопытен.
— И я тоже. В этом мы сходимся. И все-таки вы наверно порядком знаете о покойном?
— Вполне достаточно для того, чтобы здраво судить о нем. Впрочем то, что я о нем узнал — не проводя специального опроса — я вам уже сказал. Мне, как видите, платят за другое. И в коридоре, если вы заметили, еще порядочно пациенток.
— Я понимаю ваш намек и не буду злоупотреблять терпением. Только один последний вопрос — так сказать, на прощанье.
При этих словах я еще больше сдвигаю шляпу на затылок, дабы приобрести совсем располагающий вид, закуриваю новую сигарету и, удобно развалившись в кресле, думаю машинально, что в конечном счете моя заветная мечта сбылась — я за докторским столом.
Колев встал уже с краешка стола, но терпеливо ждет.
— Речь идет о Доре. Мне кажется, что это женщина, которая сама играет другими, а вы говорите — Маринов ею играл.
— Да, говорю. Но говорю в то же время, что больше ничего не знаю. Во всяком случае на вашем месте я бы не судил о людях с кондачка.
— Вы на моем месте и я на вашем… понаделали бы уйму глупостей. Вместо того, чтобы меняться местами, куда лучше было бы проявить больше искренности и доверия. А чутье мне подсказывает, что Баева доверила вам гораздо больше, чем вы сочли нужным мне сообщить.
Колев хмурится. Его лицо становится почти злым.
— Послушайте, товарищ инспектор. Я вам сказал, что плюю на принципы, но это не значит, что я вообще плюю на все принципы. Если Дора, как вы утверждаете, и доверила мне что-то личное, надо быть последним подлецом, чтобы взять да и растрепать об этом. Тем более, что я уверен: к смерти Маринова она не имеет никакого отношения. Дора — просто несчастное существо. И я пытался ей помочь. Безвозмездно. Подчеркиваю это обстоятельство. И если мне этого не удалось, то только потому, что я имел дело с несчастным, вконец запутавшимся существом.
— Ваше объяснение мне кажется не менее путаным. Или я не дорос до уровня вашей терминологии…
Сказал — и ожидаю взрыва. Так и есть: Колев воздевает руки, словно призывая в свидетели бога, и выплевывает мне в лицо:
— Но как можно не видеть очевидного? Считать обольстительницей жертву? Молоденькая неопытная девушка… сбегает от родителей-мещан… от перспективы быть всю жизнь домашней хозяйкой и кухаркой. Приезжает в Софию поступать в университет… Проваливается и попадает на удочку этого влюбленного дурака Баева. Не успевает прийти в себя, как снова оказывается в паутине лжи, которую плетет другой. И настолько ее опутывает, что когда предлагаешь ей курсы медсестер, она отказывается, предпочитая лживые обещания Маринова.
Он продолжает в том же духе, в сердцах рубит фразы на куски и, размахивая костлявой рукой, швыряет их мне в лицо. Когда он наконец выдыхается, я примиряющим тоном говорю:
— Ладно, ладно. Осмотр окончен. Можете одеваться.
И, не дожидаясь нового взрыва, спешу покинуть кабинет.
На улице все та же мразь и хлябь. Это заставляет меня сесть в трамвай, хотя я их презираю. Когда шагаешь по улице пешком — и мысли шагают с тобою в ногу, а стоит попасть в давку и толчею — и мыслям сразу делается тесно. Они становятся заземленными. Стоишь и думаешь, например, что время обеденное, но это отнюдь не означает, что ты будешь скоро обедать. Некоторые коллеги доктора Колева, правда, утверждают, что горячая пища вредна для желудка, но хотел бы я видеть их мины, когда перед ними поставят суп с застывшим жиром и холодную баранину с кислой капустой — ту долю наслаждений, что отпущена мне в этом мире.
Выхожу у Судебной палаты, миную — уже транзитом — Торговый дом и буквально перед самым закрытием врываюсь в сберегательную кассу. Зал пуст, если не считать служащих, которые покидают свои окошечки и торопятся на обед. Меня интересует одно-единственное окошко — над которым висит надпись «КАССА». За мраморной перегородкой — человек, уже знакомый мне по фотографии: крупный, тяжеловесный, со старчески дряблым и одутловатым лицом — кажется, что он надувает шар. Если судить по выражению лица, то владелец его из тех людей, для которых наивысшее наслаждение — читать свежие некрологи.
Я подхожу к окошку и скромно жду, но кассир до того углубился в свои расчеты, что не обращает на меня внимания. Когда же он наконец поднимает голову, то не удостаивает меня даже взглядом.
— Касса закрыта, — рычит человек с круглыми щеками и поворачивается к окну, словно я сижу именно там, на подоконнике.
— Тем лучше, — киваю я.