Когда я заканчивал читать очередной псалом, мой голос еще долго отдавался эхом из мрака – оттуда, где, казалось, нет уже даже пространства. У своего уха я слышал потрескивание свечки и вдыхал ее медовый запах. С грохотом упала большая свеча у гроба. Вниз ее потянул наросший за часы горения сталактит. Я отломил его, вновь зажег свечу и осторожно поднес к изголовью. От движения свечи на лице Дмитрия Сергеевича дрогнула тень, и иллюзия жизни достигла высшей точки. Намекая, возможно, на иллюзию смерти.
Эпоха Лихачева
Долголетие – дар Божий. Оно дается разным людям и в разных условиях. Оно имеет разные задачи. Дмитрию Сергеевичу Лихачеву было суждено родиться в столице крупнейшей империи мира и прожить в ней без малого 93 года. Случились две революции, прошли две мировых и десятки малых войн, а столица перестала быть столицей. За это время был создан и распался СССР. Этот удивительный корабль пошел ко дну так же стремительно, как и возник на поверхности – со всеми его сталеварами и концлагерями, хоккейной командой ЦСКА и пограничником Карацупой – даже не наткнувшись на айсберг. Все это было
В материале недостатка не было. Даже сквозь страницы малоинтересных наших учебников проступает чудовищность событий минувшего столетия, усугубленная какой-то зияющей их бессмысленностью. Этот исторический материал явился для Лихачева материалом собственной жизни, и
Он был своего рода Ноем русской культуры. Со страниц его книг, как из некоего ковчега, сходили святители, преподобные, благоверные князья и праведные жены. Его работы погружали читателя в совершенно иные времена и обстоятельства – так непохожие на советскую действительность. Используя революционную метафорику можно было бы сказать, что за пресловутым пароходом современности шел его спасительный ковчег. Ведь именно он сделал культуру Древней Руси достоянием не только научного, но и общественного сознания. Его эпоха несводима к девяноста трем прожитым им годам. Эпоха Лихачева – это и Древняя Русь, о которой он знал не меньше, чем о своем собственном времени. Он и писал о ней как о чем-то личном.
Необычность его положения в обществе основывалась на том, что он был человеком вне парадигм и иерархий. Это позволяло ему не делать особых различий между общением со своими сотрудниками и высшими лицами государства («и истину царям с улыбкой говорил» – за этой строкой я всегда видел улыбку Дмитрия Сергеевича). Он сам создал свою должность – быть Лихачевым – и более ни в каких должностях не нуждался: его имя открывало любую дверь.
Эта его особая роль – быть человеком вне ряда (вненаходимость, как сказал бы Бахтин) – появилась вовсе не с общественным его признанием. Наоборот, вероятно, само признание явилось ее следствием. Это было сознательной позицией, проявившейся еще на Соловках, а может – и того раньше. Находясь в нечеловеческих условиях лагеря, он был способен бросить на эту жизнь сторонний взгляд.
Так, им были написаны статьи о воровском жаргоне и о картежных играх уголовников. Любые обстоятельства он умел сделать материалом для исследования, а ведь исследование само по себе – это уже вне-находимость. Он был способен улыбнуться сочетанию в речи конвоиров матерщины с французским (конвоиры были некогда царскими офицерами). Смех – тоже вненаходимость. Можно предположить, что любовь Лихачева к «веселой» (использовавшееся им выражение) науке, начавшаяся с Космической Академии наук, была формой вненаходимости по отношению к самой науке и в конечном итоге – признанием ограниченности рационального типа познания. Останься Лихачев в границах науки, он бы не был тем Лихачевым, о котором мы сейчас говорим.