Термином «обеденный» (от лат.
С середины 80-х полноводной рекой обеденная лексика потекла на страницы периодических изданий и художественной, в большей или меньшей степени, литературы. Даже на радио и телевидении – в лучшем случае прикрываясь неубедительным пиканьем – эта лексика стала вполне своей. Сфера непристойного, взятая в широком смысле, была, кажется, первым, что отозвалось на призыв к переменам.
Использовались ли матерные слова до перестройки? Свидетельствую: да. Знала ли доперестроечная общественность о наличии у мужчин и женщин половых органов? Ответ будет опять-таки положительным. Не только знала, но и вовсю ими пользовалась. Когда на книжных прилавках появились заграничные руководства по сексу, выяснилось, что отставание СССР – по крайней мере, на этом участке – преувеличено, что знание, достигнутое эмпирическим путем, порой ценнее сухой теории. Чем же, спрашивается, был вызван ажиотаж?
Возможностью нарушения табу. В авторитарных режимах, каким, несомненно, был Советский Союз, таких возможностей существовало немного, и располагались они в приватной сфере. Справедливости ради замечу, что и до СССР в нашей культуре дело с табу (табу в России больше, чем табу) обстояло особым образом. Такой степени табуированности бранной лексики, как у нас, я не замечал ни в одной из западных культур – так же, впрочем, как и постоянной готовности ее использовать. Отсюда, вероятно, следует вывод, что уровень запрета прямо пропорционален стремлению его нарушать. (Европейские ругательства по нашим меркам безобидны. Немецкое восклицание
Характерно, что активное использование обсценной лексики в советском быту никак не отражалось ни в книгах, ни в СМИ. Вместо ожидаемого «П…уй отсюда!» грузчик литературы соцреализма произносил пугающее «Прочь!», а если уж артисту Георгию Менглету позволялось сказать: «Колись!» («Следствие ведут знатоки»), то выговаривал он это, как в Малом театре, с твердым «с». Итак, в речи устной и в той, что публиковалась, двойные стандарты были налицо: в первой табу нарушалось постоянно, во второй – никогда. Ситуация становилась революционной.
В ходе демократических преобразований речь непечатная свои права отстояла: она стала печатной. Почувствовав ветер перемен, деятели культуры дружно бросились нарушать табу, и это все испортило. Альтернативное не должно становиться всеобщим: это его смерть. Человек, приходящий на званый ужин в футболке, выглядит эксцентрично. Несколько таких человек выглядят смешно.
Когда в конце 70-х, не жалея нецензурных слов, Э. Лимонов в деталях описывал свои сексуальные опыты, это было любопытно. Тогда он был один такой, Эдичка. По крайней мере, один из немногих. В последнее же двадцатилетие, когда подобные штуки не демонстрировал только ленивый, было даже не смешно. В какой-то момент табу, похоже, исчерпались. На всех нарушителей их просто не хватило. Обсценная лексика напоминает теперь голого в бане, потому что вызывает все, кроме удивления.
Если исходить из теории маятника, то пик деструктивного отношения к письму (боязнь «гладкого» текста) мы, кажется, прошли, и можно уже частично расслабиться. Вернуться в традиционный лексический регистр или, скажем, использовать законченные фразы. В пику литературе междометий я в свое время даже издал один текст, стилизованный под речь отличника-гимназиста, да еще и немца к тому же. Своего рода тоска по упорядоченности фразы. Ну, и жизни, конечно. Не надо бояться «литературной» речи – вот что я хочу сказать.
Что касается речи разговорной, то, разумеется, изменилась и она. А куда ей было деваться, когда на дворе такое? Эта речь отражала изменения, произошедшие в структуре общества, и ситуация, по большому счету, не была уникальной. Что-то подобное наблюдалось в первые годы после октябрьского переворота. «Кто был никем» пришел со своим словарным запасом и стал активно его распространять. Специфика 90-х годов состояла в том, что традиционная для верхов партоидная лексика смешивалась с откровенной «феней», приоткрывая завесу над кузницей кадров российской власти. Особенно этим отличалась власть законодательная.