Чудаки они все-таки!
Этот сиркюлютен осужден за издание крамольной газетки, как я и предполагал.
Другой — главный редактор республиканской газеты, единственной, которая могла появиться на свет, получить право на жизнь и снискать милость императора. И не то, чтобы издатель ее был льстивым придворным или допустил какую-нибудь подлость, — напротив, он тверд и непреклонен. Но на манер якобинцев; а Наполеон III отлично понимает, что Робеспьер — старший брат Бонапарта и что тот, кто защищает республику во имя власти, является Грибуйлем[66] империи.
К счастью, я могу уединиться.
Я нахожусь в «Пти-Томбо».
Это — узкая мрачная камера в верхнем этаже тюрьмы. Зато, взобравшись на стол, я могу дотянуться до окна, откуда видны верхушки деревьев и широкая полоса голубого неба.
Целыми часами стою я, прижавшись головой к решетке, вдыхаю свежесть ветра и подставляю лоб под солнечные лучи, приходящиеся на мою долю.
Одиночество не пугает меня. Часто я даже гоню от себя и восемьдесят девятый и девяносто третий, чтобы просто остаться наедине с самим собою и прислушаться к своим мыслям, то забившимся где-нибудь здесь, в уголке камеры, то свободно реющим за железной решеткой.
Заключение совсем не рабство для меня, а свобода.
В этой атмосфере уединения и покоя я всецело принадлежу себе.
Но этот покой был внезапно нарушен: в тюрьме освободились места, и меня перевели в новую, лучшую камеру; она была переполнена народом, и я ничего не имел против этого. Мое помещение стало салоном, столовой, фехтовальной залой и клубом тюрьмы.
Чего только не вытворяли там!
Первым по части шума и гама был бесподобный папаша Ланглуа[67], бывший соратник Прудона.
— Черт побери!
— Ах, это вы?.. Какая сегодня погода?
— Погода?
Он стучит по столу, по стульям, свирепо вращает глазами и раздраженно отбрасывает ногой утренние туфли, валяющиеся у кровати.
— Какая погода?.. Отличная!
Это сказано яростным, угрожающим тоном. Его рука словно ищет саблю; он сморкается с таким шумом, как будто разрывается снаряд, а когда он уходит, судорожно сжимая в руках старые газеты, — у него такой вид, точно он спешит с донесением к генералу; иногда он тут же врывается обратно с искаженным лицом.
— В чем дело?
— Там кто-то есть!
Достаточно ему пробыть десять минут, чтобы кавардак стал невообразимым.
Все влезают на стулья, сам он взбирается на ночной столик.
Какие-то невероятные жесты, истерические крики.
Все мы — черт знает что...
Как?.. Я, Вентра, колеблюсь повесить управляющего государственным банком?
— Разве речь идет о том, чтобы его повесить?
— Ну да! А вы только кривляетесь, черт возьми!
Он хочет сегодня же воздвигнуть виселицу для держателя звонкой монеты, который живет только своим бумажником, каналья!
Он изображает казнь. Берет носовой платок, подвешивается на нем на несколько мгновений, в самый напряженный момент издает какой-то звук, рискуя проглотить язык, затем спрыгивает со стола и... снова набрасывается на туфли с бешенством щенка, у которого режутся зубы.
— Да этот человек рехнулся, — говорит Курбе, покуривающий в углу. — Он рассуждает о Прудоне? Я один хорошо знал его. Только мы двое и были готовы в сорок восьмом году. Эй, чего вы там кричите так, черт бы вас побрал!
— Я не кричу, я спокойнее вас, тысяча чертей!
Смешны и несносны эти горластые визитеры, эти заключенные, из которых одни
Иногда рабочий, по имени Толен[68], стыдит их за глупость и дает отпор их мелочным вспышкам. Он серьезнее и осведомленнее их, этот представитель физического труда.
Толен уже завоевал себе имя на публичных собраниях. Он является как бы духовным вождем рабочего класса.
У него узкое лицо, — оно кажется еще длиннее и тоньше благодаря длинной бороде и гладко выбритым щекам, — живой взгляд, выразительный рот, красивый лоб.
Он немножко шепелявит, как и Верморель. Я заметил, что люди, отличающиеся косноязычием Демосфена, невероятно честолюбивы. Но за их детским сюсюканьем скрывается железная энергия людей дела.
Благородная внешность под простым рабочим костюмом.
Я уже видел такую же осанку у одного известного проповедника июньской Варфоломеевской ночи, — у белокурого де Фаллу, который с благодушным жестом и медом на устах спровоцировал страшную бойню.
Может быть, носы их и не одной формы, но в своем представлении я сближаю силуэты этих людей, ибо они кажутся мне очень сходными. В них одно и то же тонкое изящество; та же мягкость речи, тот же ясный взгляд... у этого дворянина и у этого простолюдина.
У него слегка раскачивающаяся походка плебея, но, может быть, это даже умышленно. Если б он захотел, она стала бы плавной, как у дворянина. Сдержанный смех, проницательный взгляд, заостренный профиль и бородка, которую он постоянно покручивает... Мне кажется, что он только о том и думает, как бы выбраться из простой среды и мрака неизвестности. Этот бывший чеканщик, давно забросивший свои орудия производства, терпеливо чеканит орудие своего честолюбия.