Да, черт возьми! Стоило мне захотеть — и я сумел бы вызвать захватывающие образы, которые потрясли бы этих людей. Но во мне нет больше мужества даже желать этого. Вместе с пылом якобинской веры я утратил и буйный романтизм былых дней. И вот эти люди едва слушают меня. Во мне еще нет твердости убежденного социалиста, но нет больше и данных площадного оратора, какого-нибудь Дантона из предместья. Я сам сбросил с себя все это тряпье. Это не падение, а перерождение, не слабость, а презрение.
Однажды в Булони меня чуть было не укокошили.
— Это вы хотите помешать избранию Симона!
Меня окружили, толкали, били.
Я был один, совсем один.
В первый момент я не придумал для своей защиты ничего другого, кроме старой классической формулы:
— В моем лице вы убиваете свободу слова!
— Ну что ж, убиваем! Да еще кулаком по морде! — заорал белильщик с воловьей шеей.
Бюро испугалось, как бы мое избиение не легло пятном на торжество моего конкурента. Да и я слишком погорячился. Мне, во всяком случае, было чем ответить на подобные аргументы: я мог как следует стиснуть белильщика, между тем как во все время кампании этот угорь Симон скользил у меня между пальцев: липкий и увертливый, слащаво-заискивающий, он всячески старался обезвредить яд моих слов.
То была великая минута. Один! Я осмелился прийти один! — Никогда еще я так не гордился собой, как в тот день бесконечного унижения.
В другой раз я почувствовал прилив гордости при выходе из зала собрания, где знаменитость и я выступали перед толпой один после другого.
Я услышал, как один из членов избирательного комитета сказал, указывая на меня:
— Этот уж заставит чернь слушать себя!
Наконец повинность моя кончилась, избирательная кампания позади. Я свободен!
Там, в стороне Шавилля, есть ферма, где я проводил спокойные и счастливые дни, наблюдая за тем, как молотят пшеницу, как плещутся утки в луже; я потягивал там легкое белое вино под развесистым дубом или валялся на скошенной траве под цветущими яблонями.
Я жажду тишины и покоя. И я иду туда, забывая о выборах в парижских секциях, валяюсь на сене, слушаю кваканье лягушек в зеленых камышах. А вечером засыпаю на грубых холщовых простынях, вроде тех, на какие укладывали меня кузины в деревне.
Деревня!
Да! Я скорее создан быть крестьянином, чем политиканом, крестьянином, готовым взяться за вилы вместе с бедняками в неурожайный год, в голодную зиму.
Человек с внешностью богатого подрядчика, с толстой золотой цепочкой, в коротких серых штанах и грубых башмаках, явился ко мне, представился как единомышленник и попросил выслушать его.
— Если б вы захотели, то при ваших связях и с вашим талантом...
………………………………….
— Тарди! Тарди!
Тарди — мой старый школьный товарищ, очень бедный, еще беднее меня. Я оплачиваю его каморку рядом с моей комнатой, пропитание же свое он окупает перепиской моих статей.
Я зову его на помощь. Он выскакивает на площадку лестницы в одной сорочке.
— Полюбуйся-ка на этого типа! Он пришел купить меня... и вообразил, что я способен выслушать его, этакий мерзавец!
— Нет, нет, сударь, — бормочет субъект, бледный как смерть, и, спотыкаясь, спускается с лестницы.
— Поживей, а не то я расправлюсь с вами!
— Нет, нет, сударь... — повторяет он, скатываясь кубарем.
Но как они посмели? Кто подослал его?
Расходы по избирательной кампании взял на себя мой комитет, но при содействии одного человека, который, заверив, что хочет послужить делу, предоставил деньги на афиши и бюллетени.
Надо разыскать того субъекта, вывести его на чистую воду.
Я предупредил товарищей. Они тянули...
— Вы стоите выше этого, — заявили они мне наконец, пожимая плечами.
Я продолжал настаивать.
— Бросьте вы это!
Тем не менее во мне осталось какое-то неприятное чувство, и я боюсь, что за всем этим скрывается опасность, когти которой еще дадут себя знать.
XIII
Я один из десяти выбранных народным собранием, чтобы отправиться с запросом, почти с требованием к депутатам Парижа.
Мильер[84], Тренке, Эмбер, Курне тоже входят в число этих десяти.
К кому пойдем мы в первую очередь? Кого из депутатов атакуем первым?
В маленьком кафе, где встретились члены комиссии, мы разыскали в адресной книге адрес Ферри, — он живет где-то на улице Сент-Оноре.
— К Ферри!.. Вы, Вентра, из его округа, вы и будете с ним говорить.
Безмолвный, степенный дом, просторный вход, пышная лестница.
Я поднимаюсь с таким волнением, как будто взбираюсь по ступенькам эшафота.
— Здесь...
На наш звонок выходит горничная.
— Дома господин Жюль Ферри?[85]
— Да, дома.
Ноги мои дрожат. Я белее фартука служанки, который, впрочем... не отличается особенной белизной.
— Как прикажете доложить?
Мы переглядываемся. Ни один из нас не пришел лично от себя; но, с другой стороны, мы не выступаем как представители какого-нибудь признанного комитета или определенного республиканского общества.
— Скажите, что пришли люди из шестого[86] и желают что-то сообщить.
— Из шестого? У нас нет шестого этажа!
Объясняемся... не без труда. Девушка чего-то боится.