О.Э. Мандельштам как-то заметил, что решающий признак интеллигента заключается в отношении к поэзии. «Стихи побуждают к жизни, будят совесть и мысль», – писала в своих воспоминаниях о муже Надежда Мандельштам. Любопытно, что Х. Арендт в своей последней книге примерно также высоко оценила значимость поэзии для философии. «Заявление Карнапа, что метафизику следует рассматривать как поэзию, явно противоречит претензиям, которые обычно выражают метафизики. Но это, как и собственную оценку Карнапа, можно считать недооценкой поэзии. Хайдеггер, которого Карнап избрал для своих нападок, остроумно заметил, что философия и поэзия действительно близко связаны. Они не есть одно и то же, но исходят из общего истока – мышления. И Аристотель, которого никто не может упрекнуть в том, что он занимался «всего лишь» поэзией, придерживался того же мнения: поэзия и философия неким образом гармонируют друг с другом»[78]
.Поэзия первой трети XIX века, безусловно, была эмоциональной почвой, на которой выросла уникальная русская литература XIX века и уникальная русская философия начала XX. Об этой общности Г. Блум заметил: «Есть одна удивительная черта…, которая часто проявляется в дискурсе девятнадцатого – двадцатого века о человеческой природе и об идеях: дискурс замечательным образом становится прозрачным, если мы заменяем “личность” на “поэму”, или “идею” на “поэму”»[79]
.Идея-поэма – это создание нового типа дискурса, который обрел свою конкретизацию на пути сращивания двух различных процессов.
«Они (русские интеллигенты –
С одной стороны, русская интеллигенция формировалась как мир книжных людей и книжной культуры западного, в основном романтического толка. Поэты потребовали для поэзии того места, которое традиционно занимали религия и философия, а в эпоху Просвещения – наука, опыт, эксперимент. С другой стороны, русские мечтатели и интеллектуалы имели как бы «двойное самосознание» (Б.А. Успенский): европейское и русское. Запад для них всегда был культурным ориентиром (почвой) и объектом идеализации, а Россия – полной противоположностью европейской просвещенности (идеей) и объектом мифологизации. Русского интеллигента отличало сочетание просвещенности со страстью к преобразованиям, действенным изменениям «непросвещенного» общества. Поэзия, немецкая философия, а затем русская литература будили и формировали мир интеллигентских переживаний, страстное отношение к жизни, ее идеализм. Идея, будучи в плену у чувственности, передается душе и телу, и человек подчиняет себя идейной страсти.
Метафизической основой страстности стала поэтически представленная религиозность интеллигентского мировосприятия, аккумулирующая в себе многие элементы переосмысления духовности с точки зрения тогдашнего рационализма и спиритуализма и при этом исходящая из православного дискурса. Страсть стала фундаментальной психологической характеристикой интеллигентского переживания жизни в формах философского[81]
, литературного, художественного, революционного жизнетворчества (мифотворчества). «Христианские черты, воспринятые иногда помимо ведома и желания, через посредство окружающей среды, из семьи, от няни, из духовной атмосферы, воспитанной церковностью, просвечивают в духовном облике лучших и крупнейших деятелей русской революции. Ввиду того, однако, утрачивается вся действительная противоположность христианского и интеллигентского душевного склада…»[82].Анализируя природу интеллигентского переживания жизни, прт. Г.В. Флоровский представлял страсть как особый эмоциональный фон рождения и развития основных идей эпохи. Рассматривая процесс философского пробуждения в России, происходивший на рубеже 20 —слово 30-х годов XIX столетия[83]
, он около двадцати раз использовал «страсть» как синоним энтузиазма, переживания, боли и сострадания, сопровождавших процесс философских идейных исканий; как влечение и тягу к отвлеченному мышлению; как пробуждение, вспышку, игру чувств; как настроение, как деятельность и т. д.Процесс переживания, воплощенный в текстах культуры, становится основой «пересотворения» (Э. Гуссерль) реальности или пересотворения языка, ее описывающего. В результате появляется идеальный объект в сознании воспринимающего субъекта. «Пережитое содержание “объективируется”, и теперь объект конституируется из материала пережитых содержаний в [определенном] модусе схватывания»[84]
.